Читаем Поручает Россия полностью

Толстой смотрел на пламя свечи, и зрачки его то расширялись, заливая чернотой весь глаз, то сужались до остро колющей точки. Слабый огонек колебался, и тени скользили по стенам, представляя причудливый и странный мир ни на что не похожих, мгновенно меняющихся фигур, в движении которых невозможно было уловить последовательность, и оттого двое у стола в своей неподвижности являли еще большую определенность и устойчивость. Так сидели они долго, и отец Пимен, теперь не пряча глаз, смотрел на Толстого, и понимая, и скорбя, и содрогаясь душой за муку, которую этот человек должен был принять на себя. И, наконец, не выдержал, всхлипнул, слеза поползла по его щеке. Толстой, услышав всхлип, вздрогнул и, будто очнувшись ото сна, резко поднялся, шагнул к дверям. Услышал за спиной:

— Господи, помилосердствуй, наставь его, прости и укрепи…

Петр Андреевич, не дослушав сдавленный шепот отца Пимена, шагнул через порог.

Филимон вновь услышал, как заскрипели половицы. Петр Андреевич ступал тяжело, и был он в эту минуту и походкой, и лицом, да и всей повадкой до удивления похож на князя-кесаря Ромодановского или на дьяка Украинцева, что наставлял его перед поездкой в Стамбул. Да, сходство это удивительное сказывалось не столько во внешних чертах, сколько в неотвратимости движения грузной фигуры, ощущаемой в ней силе. Вот в этом-то единое было точно, и объявилось оно не случайно, не вдруг, но день за днем и год за годом, так как и день за днем, и год за годом и князь-кесарь Ромодановский, и покойный к тому времени дьяк Украинцев, и посол российский в Стамбуле Петр Андреевич Толстой были связаны и невидимыми нитями, и явными делами, направленными на одно, все на одно — на шпагу взять или добыть иным путем успех и славу державе своей. А время было тяжкое, и на каждого из них оно накладывало печать этой похожести, которая определяла суровость трудного пути утверждения самостоятельности и достоинства народа российского.

Поднявшись в свою палату, Петр Андреевич сказал Филимону:

— Зови.

Имя не обозначил, но и так было ясно, о ком речь.

Тимофей вошел и, словно в стену, уперся в устремленные на него глаза Петра Андреевича.

Тот молчал. Молчал и Тимофей, но и первый и второй знали, какие слова будут сказаны. У подьячего судорогой исказилось лицо, и он упал перед столом, сухо стукнув коленами в пол.

— Не виноват, не виноват! — взмолился Тимофей.

— Не лги, — сказал Толстой, — на тебе и так великий грех. Не отягчай душу.

Тимофей уронил голову на грудь, плечи его дрожали.

— С тобой должно, — твердо сказал Толстой, — поступить беспощадно. Ты вере христианской — отступник, царю — вор, народу российскому — изменник.

Лицо Петра Андреевича переменилось совершенно. Вот и он, Петр Андреевич Толстой, сидел за столом, а вроде бы и не он. Исчезла в глазах насмешка, ожесточились добродушные морщинки, пролегавшие к вискам, и только презрение, убежденность в правоте совершаемого и сила проступили в нем.

— Одним облегчить душу можешь, — сказал он, — покаяться, — Петр Андреевич передохнул и обрушил на подьячего страшные слова: — Да смерть принять добровольно.

И вроде бы хищный хряск топора раздался, как бывало в Москве, на Болоте, где казнили последнюю сволочь городскую. Хрясть! — и голова с глухим стуком падала на доски помоста.

— Нет! — вскинулся подьячий. — Нет!

Теперь лицо его было в слезах, на висках, на тощей шее, выглядывавшей из ставшего вдруг непомерно широким ворота, проступили вены, набрякшие от кинувшейся в голову дурной, черной от ужаса крови.

— Нет!

— Ну-ну — сказал Толстой, с гадливостью опустив углы губ, — умеешь воровать, умей и ответ держать.

— Нет! — в другой раз крикнул подьячий с безнадежностью. — Нет!

Но Толстой этого «нет» не слышал. Здесь, в тесной палате со скрипучими полами, в чужом городе, под небом, расцвеченным иными, нежели на родине, звездами, он был и народом, что толпился на Болоте, в Москве, вкруг помоста, на котором совершались казни над преступившими установленные людьми пределы, и судьей, вынесшим приговор, и даже тем, кто исполнял волю закона и не мог, не имел права позволить себе ни жалости, ни сострадания. И оттого не слышал он воплей подьячего, да и не глядел на него.

Толстой поднялся от стола, шагнул к поставцу, достал и, крепко пристукнув донцем, выставил на стол штоф с вином и чашу синего непрозрачного стекла. На дне чаши белела щепоть брошенного загодя отравного зелья.

Подьячий, смолкнув, следил за Петром Андреевичем мало что понимающими глазами. От сдерживаемых рыданий тело его содрогалось.

Толстой наклонил штоф над чашей. Тяжело булькая, словно вторя задавленным всхлипываниям подьячего, вино полилось в синее стекло.

— Пей! — ударил голосом Толстой так, будто вскричала разъяренная толпа у помоста, требуя казни ненавистного татя. — Пей!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже