«Это умнейшая голова… — и со значением добавил: — Многое может».
Гудков церемонно раскланялся.
Герцогиня оглядела его с ног до головы и, видимо оставшись довольной, подарила лучезарной улыбкой.
Немногие знали: вовсе недавно за путаницу в бумагах Шафиров избил Гудкова палкой, за что и был царём на три дня посажен на гауптвахту. Да, впрочем, это прошло незаметно. Мало ли кто и кого при Петре палкой бил, даже и до полусмерти. Сам Пётр сие вразумляющее орудие многократно в ход пускал.
В ожидании царского выхода придворные ёжились от ветра, косились на Неву, катившую свинцовые воды, и многих из тех, что накануне зело изрядно вступили в сражение с Ивашкой Хмельницким, знобило даже и до дрожания в членах. Гудков подёргивал коленкой. Знать, выпить тоже был не дурак.
Герцогиня вышла из дворца в сопровождении царя. Пётр посадил её в возок. Выстроившаяся перед дворцом рота солдат крикнула «Ура!», и кони тронулись.
Пётр постоял, расставив ноги, поглядел вслед коляске, поднял руку и перекрестил её. Коляска, прокатив через площадь, свернула за угловой дом. Пётр ещё мгновение стоял в раздумье, затем оборотился лицом к придворным. В глазах у царя мелькнуло что-то странное, щека напряглась, как бывало в минуты гнева, он опустил лицо и, торопясь, побежал по ступенькам крыльца. Скрылся в дверях.
Придворные потоптались неловко да и начали расходиться. Бойкий офицер развернул роту и повёл в улицу.
На том с мекленбургским делом и закончили, предоставив герцогу Карлу-Леопольду самому разбираться со своим дворянством, а теперь вот ещё и с приказным Гудковым. Мужчина-то он и вправду был хваткий, да и улыбка герцогини, подаренная ему во время вчерашнего шумства, могла обещать продолжение самое неожиданное. Пётр Андреевич Толстой и здесь в корень зрел.
Пришло время подумать о другом.
Обсуждая мекленбургские дела, вспомнили сидящих на Аландах Остермане и Брюсе, но говорить не стали, каждый понимал: здесь коль слово молвить, то всерьёз надо, а не так, походя.
На диком острове Сундшер, где стояло с десяток сложенных из корявого плитняка домишек, царёвым посланникам жилось несладко. И дело было не в том, что зябкого Андрея Ивановича Остермана — а точнее, немца из Вестфалии Генриха Иоганна Фридриха Остермана — по вечерам трясло от одной мысли о том, что придётся ложиться в сырую от туманов, холодную постель, но прежде всего в бесконечных затяжках и волоките, чинимых шведами. Другой царёв представитель, Яков Вилимович Брюс — обрусевший шотландец, книгочей и учёный, участник ещё и Азовского похода, — был много спокойнее раздражительного немца, но и он, однако, проявлял признаки нетерпения.
По утрам шведский барон, престарелый Лилиенштед, помаргивая белёсыми ресницами, желал российским представителям доброго утра, садился за стол и с полной безнадёжностью бил ложкой по верхушке поданного в подставке с кривой ножкой варёного яйца. Проделав сию ответственную операцию, швед ещё долго принюхивался в сомнениях о съедобности подаваемого блюда и только после того с неприязнью и опасением начинал трапезу. Кормление россиянам было назначено скромное, а уж слово вытягивалось из барона и вовсе с великим трудом. И всё же царёвы представители на Аландах знали, что ныне в Стокгольме царил совершенно непонятный подъём воинственного духа.
Королева Ульрика-Элеонора считала, что мир с Россией возможен только в том случае, ежели царь Пётр откажется от завоёванных им Лифляндии, Эстляндии, Риги, Ревеля и Выборга, не говоря уже о занятой к тому времени русскими войсками Финляндии. России оставлялись королевой шведов только Ингрия с Петербургом. Это было ни на что не похоже. Царь Пётр должен был отказаться почти ото всех завоеваний трудной и кровопролитной войны. Но Ульрика-Элеонора, по слухам, об ином и говорить не желала. Дама она была нервная, колючая, подверженная частым необъяснимым вспышкам гнева, и спорить с ней было трудно. Придворные её откровенно боялись. Вот уж впрямь, подданным шведской короны не везло: Карл был вздорным и трудноуправляемым, да вот и сестра его оказалась не лучше.
Унылый Лилиенштедт доедал тощий завтрак и, поковыряв в квадратных зубах жёлтой от долгого употребления зубочисткой из пера, принадлежавшего, наверное, одному из тех гусей, которые спасли Рим, предлагал российским дипломатам совершить прогулку по берегу моря. Поднимался от стола и шагал на ревматических, нетвёрдых ногах через пропахшую плесенью залу. Цветная слюда в свинцовых рамах узких, высоких окон, пропуская слабый свет вечно хмурого неба, разрезала фигуру барона шутовскими полосами.
Минуты спустя три кутающиеся в плащи фигуры объявлялись на берегу острова.
Тоскливо кричали чайки, угрюмо, с постоянством, которое могло привести в отчаяние, били в каменистый берег волны, и в море не было видно ни единого паруса. Лилиенштедт, с безразличием переставляя ноги, шёл впереди, за ним, пряча лица от ветра в поднятые воротники, шагали российские дипломаты. И только шум ветра и удары волн не позволяли услышать злобного ворчания доведённого до белого каления Остермана.