Фёдор Алексеевич — человек много наторевший в делах посольских, заключавший ещё и Нерчинский договор с Китаем, второй посол «Великого посольства», с которым сам Пётр выезжал за рубежи российские, начал разговор с осторожностью. Пётр нетерпеливо вышагивал по палате, то и дело натыкаясь глазами на предостерегающий взгляд Ромодановского. Но царь проявлял нетерпение только до тех пор, пока Головин говорил об известном Петру положении в Польше. Фёдор Алексеевич, как и Пётр, не ждал от короля Августа многого. Но, покончив с делами польскими, Головин заговорил о положении на южных границах, и каблуки царя смолкли.
На южных гранях было беспокойно, о том доносили многажды воеводы с южных пределов через лазутчиков и купцов, предупреждаемые о намерениях крымских татар, пленные, коих казакам удавалось захватить, да и весь люд окраинный в один голос говорил: татары к походу на Русь готовятся. А главное Фёдор Алексеевич приберёг на конец: Толстой сообщал, что крымцы при султанском дворе открыто требуют войны.
Тут уж царь сел к столу, упёр локоть в столешню и, опустив подбородок в ладонь, молча уставился взглядом в затянутое морозным узорочьем окно. Лицо его сделалось тёмным.
В палате повисла тишина, которая бы и глупому сказала — трудно человеческую жизнь обдумать, но много трудней обмыслить державное. У иного жизнь — воробьиная потеха: зёрнышек поклевать да водички попить, — но и то задумаешься, как рассудить её, а тут громада — Россия. Эвон сколько судеб, дорог, надежд…
Пётр отвёл тяжёлый взгляд от окна, посмотрел на Головина. Тот сидел твердо, крепко, осанисто, как выучен был годами и высоким положением. Ничто не выдавало в нём сомнения в высказанном, и всё же Пётр спросил:
— Иная курочка одно яичко снесёт, но крику, шуму наделает, будто весь свет осчастливила. Сколь доверять можно вестям посла? Ночи-то темны на юге, и, может, Толстой серую кошку в темени этой за чёрную принял?
— Нет, государь, — чётко возразил Фёдор Алексеевич, — оно известно, что послу любезнее вести приносить, которые бы слух ласкали, и в том многие грешны в погоне за почестями и заслугами. Но посла твоего, государь, при османском дворе не то упрекнуть, но и заподозрить в таком нельзя. В словах его правда.
Пётр крепкими зубами прикусил губу и, не мигая, долго смотрел на Головина. Чувствовалось, царь не видит в сей миг сидящего перед ним графа, фельдмаршала, президента посольских дел, но вымеряет глубину человеческой души.
В памяти Петра встала Софья: толстая шея, крепкие руки, властная поступь. Припомнился Пётр Андреевич Толстой — стольник Софьи. Память человеческая цепка. Обиды в ней трудно стираются. И царёва память цепка. А может быть, царёва память дольше, чем у иных, зарубины злые хранит? А? Наверное, так. Но Пётр в сей миг понял: Толстому должно или поверить без сомнения, или…
— Государь, — сказал Фёдор Юрьевич, словно прочтя мысли Петра, — послу должно верить.
Царь всем телом оборотился к Ромодановскому. Тот сидел как и прежде — уперев руки в колени и подавшись грудью вперёд. Основательно круглились его плечи, рисовались на большом лице козырьки бровей, и твердо сложенные губы в углах таили столько непреклонности, что возразить ему было даже и нельзя. У царя судорога пробежала от щеки к виску. И погасло в памяти Софьино лицо. Он поверил: так убедителен был голос князя-кесаря, так много говорили его всевидящие глаза. Вера — вот и не цепь, которую руками потрогать можно, не верёвка с крепкими узлами, но связывает людей надёжнее и цепи и верёвки. По обыкновенности, от веку один пытается смирить другого и повести за собой кулаком, кнутом, страхом. И было так многажды: и смиряли, и вели, но вот надолго ли смиряли и далеко ли вели? Увлечь человека можно лишь верой единой, и это сильнее кнута и страха. И хотя Пётр говорил позже не раз, что вовсе не прост Пётр Андреевич — изворотлив, хитёр, лукав, — но при всём том Толстому верил.
И, вновь угадав мысли царя, князь-кесарь, уже и словом не обмолвившись о Петре Андреевиче, заговорил об ином:
— Деньги на войну взять надобно в монастырях да у купечества. Но говорить с ними я буду. Ты горяч, государь, а с ними говорить надобно особо.
— Добре, — ответил Пётр, — добре. А послу нашему отписать, дабы и живота не пожалел, но удержал татар от разбоя. Да послать ему мягкой рухляди, сколь можно. Тысяч на двадцать, или на тридцать, или по нужде и на пятьдесят. — Сопнул носом. Копейки считал, и вот на же тебе… «Да на эти деньги, — подумал, — три полка одеть и вооружить можно». И в другой раз, покраснев лицом, перемог себя, задавил досаду.
Сказал: — Патриарху Досифею в Иерусалим отписать с просьбой о помощи послу, елико возможной. Головин склонился в поклоне:
— Будет сделано, государь.
Пётр сунул руку в карман камзола, достал щепоть табаку и начал уминать в чебучок, рассыпая жёлтые крошки. Видать, не до трубочки ему было, не до табачка, иные мысли роились в голове… Да, всё тучи, тучи висли над Россией, солнышко-то редко проглядывало. Тучи — вот то ежедень.