Головой своей многодумной Петр Андреевич понимал, что, розыском пресеча умысел царского сына Алексея, он для России послужил немало и наверное предостерег державу от могущих последовать смуты, тягот и лиха, однако сердце Толстого томилось в беспокойстве. Ныне это был вовсе не тот Толстой, который в жарком порыве стремился за знаниями в Италию, и не тот, что входил с твердой уверенностью в султанский дворец в Стамбуле, спускался, упрямо закусив губу, в подвал Семибашенного замка или гнал коней по неаполитанским дорогам за сумасбродным царевичем. Нет, не тот… Многое случалось увидеть ему, и теперь только он понял, почему так тяжела, трудна была походка князя-кесаря Федора Юрьевича Ромодановского, когда Петр Андреевич и думный дьяк Украинцев увидели того с крыльца Посольского приказа накануне его, Толстого, отъезда в Стамбул. «Власть, — с отчетливостью прояснилось в сознании Петра Андреевича, — это груз, который удержать трудно, и воробышком под его тяжестью не поскачешь». А еще и то понял, что люди, наделенные властью, большие ее пленники, нежели те, над кем они властвуют, хотя то не всегда понимают или не хотят понять. Петр Андреевич вспомнил голубым огнем блеснувшие глаза князя Меншикова, шелестящий голос боярина и должен был сказать себе: с сего дня дорога его жизненная острее, по которой ступать можно с великой осторожностью. И разом холодным умом рассудил, что дело царевича Алексея, хотя вот и поставило его на вершину лестницы власть предержащих, однако же впредь жить ему явно в крепости осажденной, так как прямая причастность к смерти царевича стеной его отгородила от старой Москвы, родов стариннейших, которые никогда ему не простят Алексея, но и вместе с тем люди новые, стоящие вкруг Петра, тот же Меншиков, бдить будут каждый его шаг.
С несвойственным раздражением Толстой отшвырнул нож, и тот, звеня, покатился по столу. Резко поднялся, шагнул по палате.
Филимон взглянул с изумлением. Таким барина он не видел никогда. В ту минуту Петр Андреевич чувствовал, будто на перекрестке стоит и на него из улицы тройка гонит. Кинулся бы в сторону, но и оттуда кони скачут. В третью — а и там ямщик удалой кнут поднял и гонит вороных во всю прыть. Копыта в землю бьют, пыль летит, и грохот глушит, пригибает голову.
— Ну-ну… — сказал все-таки Петр Андреевич, хотя и не очень уверенно, да тут же повторил и потверже: — Ну-ну…
Да это и не Толстой бы вовсе был, ежели такого не сказал.
Глава пятая
Поворчала Москва угрюмо по смерти царевича да и притихла. Здесь и пугать и пугаться привыкли. Да Толстой в Москве не задержался. Определил малого сына Ивана в Преображенский полк да и ускакал в Петербург. Дела не ждали.
Успех Петров в Париже хотя и охладил пыл шведов, но война тем не кончилась.
В дела прибалтийские властно вмешалась Англия. Туманный Альбион. Вот уж кого не хватало в этой каше. Но да ждать того было нужно. Море и англичанин были неразделимы. Британия владычествовала над морями и дралась за свое первенство свирепо.
Карл был убит при штурме одной из крепостей. На трон в Швеции села его унылая сестра Ульрика-Элеонора, при каждом шаге устремлявшая взор к Лондону. Своего авантюрного брата она вспоминала как страшное наваждение. Но ежели Карл, наделенный избыточной силой, был способен на любую безрассудную дерзость, Ульрика-Элеонора представляла саму анемичность. Начавшиеся было на одном из островов Аландского архипелага переговоры между Россией и Швецией о мире прервались. В том сыграли роль многие, но прежде всего Петровы союзники. Петр был несчастен в союзниках. Он вкладывал и силы и огромные средства, чтобы удержать их в договоренностях, но как только нависала угроза над тем или иным его начинанием, союзники предавали Петра самым злым и коварным образом. Так было с Данией, когда Карл двинул войска к пределам России, так многажды повторялось с королем польским и курфюрстом саксонским Августом, так же складывалось и с Пруссией.