Поселили их довольно удобно, особняком. В нижнем этаже господского дома отвели для Павла просторную и светлую комнату, в которой помещалась его мастерская, а рядом с нею, в каморке, он жил с женой. Даже месячину им назначили, несмотря на то, что она уже была уничтожена. И работой не отягощали, потому что труд Павла был незаурядный и ускользал от контроля, а что касается до Мавруши, то матушка, по крайней мере, на первых порах махнула на нее рукой, словно поняла, что существует на свете горе, растравлять которое совесть зазрит.
Павел был кроткий и послушливый человек. В качестве иконописца он твердо знал церковный круг и отличался серьезною набожностью. По праздникам пел на клиросе и читал за обедней апостола. Дворовые любили его настолько, что не завидовали сравнительно льготному житью, которым он пользовался. С таким же сочувствием отнеслись они и к Мавруше, но она дичилась и избегала сближений. Павел, с своей стороны, не настаивал на этих сближениях и исподволь свел ее только с Аннушкой (см. предыдущую главу), так как последняя, по его мнению, могла силою убежденного слова утишить горе добровольной рабы и примирить ее с выпавшим ей на долю жребием.
Я, впрочем, довольно смутно представлял себе Маврушу, потому что она являлась наверх всего два раза в неделю, да и то в сумерки. В первый раз, по пятницам, приходила за мукой, а во второй, по субботам, Павел приносил громадный лоток, уставленный стопками белого хлеба и просвир, а она следовала за ним и сдавала напеченное с веса ключнице. Но за семейными нашими обедами разговор о ней возникал нередко.
– Нечего сказать, нещечко взял на себя Павлушка! – негодовала матушка, постепенно забывая кратковременную симпатию, которую она выказала к новой рабе, – сидят с утра до вечера, друг другом любуются; он образа малюет, она чулок вяжет. И чулок-то не барский, а свой! Не знаю, что от нее дальше будет, а только ежели… ну уж не знаю! не знаю! не знаю!
– Вольная ведь она была, еще не привыкла, – косвенно заступался за Маврушу отец.
– А разве черт ее за рога тянул за крепостного выходить! Нет, нет, нет! По-моему, ежели за крепостного замуж пошла, так должна понимать, что и сама крепостною сделалась. И хоть бы раз она догадалась! хоть бы раз пришла: позвольте, мол, барыня, мне господскую работу поработать! У меня тоже ведь разум есть; понимаю, какую ей можно работу дать, а какую нельзя. Молотить бы не заставила!
– Хлебы она печет, просвиры…
– Это в неделю-то на три часа и дела всего; и то печку-то, чай, муженек затопит… Да еще что, прокураты, делают! Запрутся, да никого и не пускают к себе. Только Анютка-долгоязычная и бегает к ним.
– Не трогай их, ради Христа! Пускай он иконостас кончит.
– Иконостас – сам по себе, а и она работать должна. На-тко! явилась господский хлеб есть, пальцем о палец ударить не хочет! Даром-то всякий умеет хлеб есть! И самовар с собой привезли – чаи да сахары… дворяне нашлись! Вот я возьму да самовар-то отниму…
Иногда матушка подсылала ключницу посмотреть, что делают «дворяне». Акулина исполняла барское приказание, но не засиживалась и через несколько минут уже являлась с докладом.
– Ну что?
– Ничего. Сидят смирно, промежду себя разговаривают.
– Вот я им дам «разговаривают»! Да ты бы подольше у них побыла, хорошенько бы высмотрела.
– Нечего смотреть. Сидят тихо; он образ пишет, она краску трет.
– Небось, чаем потчевали?
– Не пивала ихнего чаю; не знаю.
– И ты с ними заодно… потатчица!
Но, как я уже сказал, особенных мер относительно Мавруши матушка все-таки не принимала и ограничивалась воркотней. По временам она, впрочем, призывала самого Павла.
– Долго ли твоя дворянка будет сложа ручки сидеть? – приступала она к нему.
– Простите ее, сударыня! – умолял Павел, становясь на колени.
– Нет, ты мне отвечай: долго ли дворянка твоя будет праздновать?
– Не умеет она работу работать. Хлебы вот печет.
– Это в неделю-то три-четыре часа… А ты знаешь ли, как другие работают!
– Знаю, сударыня, да хворая она у меня.
– Вот я эту хворь из нее выбью! Ладно! подожду еще немножко, посмотрю, что от нее будет. Да и ты хорош гусь! чем бы жену уму-разуму учить, а он целуется да милуется… Пошел с моих глаз… тихоня!
Натурально, эти разговоры и сцены в высшей степени удручали Павла. Хотя до сих пор он не мог пожаловаться, что господа его притесняют, но опасение, что его тихое житие может быть во всякую минуту нарушено, было невыносимо. Он упал духом и притих больше прежнего.
Шли месяцы; матушка все больше и больше входила в роль властной госпожи, а Мавруша продолжала «праздновать» и даже хлебы начала печь спустя рукава.