Глядя на гравюру, я не думаю о родных и близких, — сохранилось немало предметов, напоминающих о них прямо и пронзительно, но эта картинка не из их числа, — при взгляде на нее я чувствую неодолимое притяжение чужих жизней, отравленных тайной, которая — а вот это уже странно — каким-то образом связана со мной. На гравюре изображена комната с низким потолком, с кроватью под балдахином в левом углу, рядом с которой высится похожий на рояль dobbel staartstuck — двухмануальный клавесин — с нотами (на обложке читается имя Орландо Гиббонса), с брошенными подле высокого табурета шелковыми туфельками. Справа же видна половинка длинного стола с бесформенной тенью от предмета, стоящего, судя по всему, либо на отсутствующем на картине конце стола, либо на подоконнике. Может быть, это ваза. А может быть, эта тень принадлежит человеку, заглядывающему в окно, которого не видно зрителю и которое видел художник, решивший, исходя из требований искусства, оставить его за рамой, в другом мире. Точно в центре — дверь, которую закрывает за собой женщина — виден только край ее уплывающего в дверной проем платья да рука, уже отпустившая край двери, которая вот-вот захлопнется, а там, за дверью, откуда-то сверху льется чистый — невинный — свет, тающий на женском затылке. Лица ее не видно, так уж решил художник, — и чем больше я думаю об этой женщине, тем лучше понимаю живописца, в жилах которого течет холодная, мудрая кровь искусства: ее лицо принадлежит тайне. Листок нотной тетради отогнулся и дрожит, не успев занять свое место, брошенные туфли по-настоящему, кажется, не улеглись и еще не остыли после женской ножки, клавесин звучит, угасая, и улетает шуршание платья и теплый блик полной голландской ручки, — и во всем, во всем — ощущение смятения, тревоги, угрозы, и в поисках причины взгляд снова возвращается к столу, на вычищенные доски которого падает свет из невидимого окна и таинственная бесформенная тень чего-то или кого-то, нарушившая и продолжающая нарушать гармонию одиночества. Свет за дверью, стремительные движения девушки, тень чудовища, ощущение бесповоротности, безвозвратности происходящего создают напряженную атмосферу разрушительного волнения, болезненно отдающуюся в моем сознании. Что побудило ее, прервав безмятежное музицирование, вдруг броситься — босиком! полуодетой! — вон из дома? Возможно, ее напугал человек, возникший в окне. А может быть, она услышала голос — зов, которого так ждала и которого так боялась, и, будучи не в силах противостоять ему, метнулась к двери, уговаривая себя: «Я только взгляну на него одним глазком», и увидела его, все поняла, зажмурилась, бросилась, пала в сани, помчалась… Стоп, стоп! Но я-то при чем? Ведь мне никогда не доводилось выступать в роли рокового соблазнителя, выманивающего девушек из добропорядочных домов, а потом бросающего их, оставляющего их в одиночестве после всех этих страстных объятий, поцелуев — оставляющего на погибель, потому что после такого бегства, после такой любви, после такой кровавой жертвы Спасением может стать только погибель. И что же это за Спасение, которому жертвуют всем, чтобы остаться лишь тенью на гравюре, лишь на миг вознесшись в мир превыше всякого ума? А истинная любовь, как и истинная вера, — это
Четыре сливы и стакан вина
Что видят мои глаза? Четыре сливы и стакан красного вина на желтом бархате. Черные, с сизыми боками сливы, высокий стакан толстого стекла, жаркий рытый бархат, углом свисающий со стола. Вот и все, что видят мои глаза.
А что видит сердце мое? Четыре сливы и стакан красного вина на жарком бархате. Я волнуюсь, я не знаю, как это выразить, и не понимаю, почему при виде этих слив, этого вина, этого бархата сердце мое так стеснено, так волнуется.
Сливы, стакан, кусок бархата… Разве можно это любить? Жалость, благоговение и стыд — вот что такое настоящая любовь. Но может ли небессмертный человек сострадать сливам? Или бездушный стакан — благоговеть передо мною? И может ли стыд связать нас, человека и этот бархат, как связывает людей? Может, Господи, Ты свидетель, — может, потому что в те мгновения, когда душа моя стеснена, охвачена волнением и полна любовью, этот бархат и даже эти бессмысленные сливы становятся моей душой — бессмертной душой. Ибо сказал Господь: «Воистину, кто любит сливы сии, тот любит Меня, тот пронесет душу свою в жизнь вечную».
Ореховая Гора