Да, и вот еще что произошло в те же дни: Корнилов был снят с учета в ЧК! И не являлся больше по пятницам для отметки в зашнурованном журнале — свободным и неучетным стал он гражданином...
III. ГОД 1925-й. ЛЕТО
По своей сначала незаметной привычке, а потом уже и по умению и даже по напряженному желанию думать за других Корнилов легко мог представить себе «бывших» в нынешнем их существовании. Особенно в размышлениях о самих себе. Тем более что он ведь к «бывшим» принадлежал. Безоговорочно или с оговорками, но никуда от этой принадлежности не уйдешь, не расстанешься с нею...
Так вот, век, что ли, такой, но только люди кругом, кажется, по всей земле становились массами: пролетарская масса прежде всего, а далее крестьянская масса, беспартийная масса, мелкобуржуазная масса, интеллигенция «в своей собственной массе».
Зачем бы это? К чему бы? — размышляли «бывшие».
Но так или иначе «бывших» тоже не миновало, и вот они приобретали облик массовости, теряя характеры, биографии, специальности, навыки какого-либо дела или безделья.
Правда, наметанный глаз Корнилова легко мог отличить «бывшего» среди любого стечения народа, однако он же легко примечал, как быстро «бывшесть» размывается, как исчезает в ней существенное и главное, а продолжает играть только деталь какая-нибудь маломальская — то ли та манера, с которой человек говорит «здравствуйте!», то ли движение правой руки, готовой сбросить прочь головной убор в тот миг, как Богородская или еще какая-то церковь городка Аула вдруг возвестит о себе гулом колоколов... Будто бы готова к этому торжественно непроизвольному акту рука «бывшего», но, чтобы окончательно и бесповоротно его исполнить, это теперь уже редко-редко.
Да, не тот нынче пошел «бывший» — вырождение! Совсем-совсем не тот, который водился по Сибири, припомнить, так еще в 1921 году. И даже в 1922-м!
Хотя, с другой стороны, не столько внешней, сколько скрыто биологической, «бывшесть» — это ведь на всю жизнь! И на всю смерть.
Подумать только, Леночка Феодосьева — двадцать три годика, а «бывшая»! И не понарошку.
В шестнадцать Леночка получила огромное состояние и тут же, каким-то образом минуя назначенный ей опекунский совет, сумела пустить на ветер чуть ли не до последней копейки свои миллионы — оперетка и цирк были ее страстью. Вот туда, к циркачам и бравым тенорам, и уплыло! А дальше уже и общая судьбина — голодовка, эвакуация... Теперь Леночка аккуратненько отмечается в очереди на бирже труда — «чернорабочая».
Между прочим, самое обнадеживающее дело, и у Леночки во много раз больше шансов получить работу и даже пройти в члены профсоюза, чем, скажем, у бывшего главного юрисконсульта бывшей дирекции Русских юго-западных железных дорог, профессора Смелякова Мстислава Никодимовича.
К тому же у Леночки глазки, а что у Мстислава Никодимовича? Ничего нет, как не бывало.
Да что там Смеляков, что там Леночка, когда Евгения Ковалевская и та становится массой.
Казалось бы, куда, в какую такую сторону воплощение человеческого милосердия может измениться. Эту святость, эту отрешенность от самой себя разве можно потерять? Тем более можно ли приобрести.
Милосердие есть милосердие во все времена и при всех режимах, и вот как была Евгения фронтовой сестрой с сентября 1914 года, так и в 1925 году выхаживает сыпнотифозных и дизентерийных в больнице Аульского городского отдела народного здравоохранения. Как тогда смертельно раненные солдатики, отходя у нее на руках, благословляли: «Дай тебе бог здоровья, сестричка...» — так и теперь говорят то же самое.
Все изменилось, тысячи лет перевернуты вниз головой, века пошли прахом, а это нет, эти предсмертные слова русского человека неизменны...
И когда милосердная сестрица из года в год это слово принимает, значит, она себе уже не принадлежит, своего у нее нет, все свое материальное, духовное и любое другое отдано так далеко вперед, что и не видать, по какую пору... До такой степени высока святость, что человека, тем более женщину, различить нельзя — один только лик. Ну, и еще рабочие, изможденные, в прожилинах руки.
А потом что же оказалось?
У милосердной-то сестры, у Евгении, был припрятан, оказывается, собственный, никому не отданный крохотный такой кусочек сердца, а может быть, кровинка одна, и одной-то ею она и полюбила... Сначала, разумеется, полюбила ради спасения, то есть все из того же милосердия, безлико, бессловесно и бесполо, ну, а потом... Лиха беда — начало, после вся кровь ее взбурлила, и ни сыпнотифозные, ни дизентерийные этому бунту уже не могли стать помехой. Конечно, сыпнотифозники существуют, и умирают, и отходят в мир иной тоже по-прежнему, но помехой для ее любви быть уже не в силах.
По такому образцу Евгения Ковалевская тоже приобщилась к массе «бывших» и на хлебную свою пайку выменивала пудру, помаду, кофточку выменяла, помнится, маркизетовую, с черной горошинкой, но слишком для ее форм прозрачную, стала читать газеты и к прочему — массовому! — таким образом приобщаться.