Еще никому не удавалось запутать его так же... Но даже и не это странно; всегда было похоже на то, что обязательно должен явиться в мир великий и даже гениальный путаник, странно другое – немыслимый восторг и трепет перед ним человечества... Не знаю почему, но люди, погибая в путанице мира простирают руки к своему кумиру: «А это мы не сами по себе! Мы по Достоевскому погибаем!»
Подошел Бондарин.
И в нем тоже чувствовалось что-то необычное, не то праздничное, не то какие-то воспоминания его настигли, он тоже, наверное, многие годы не видел Толстого на сцене. Книги наедине с самим собой, конечно, читал, но чтобы увидеть толстовский спектакль в театре – где бы это? Чтобы при всем честном советском народе – и вдруг Толстой на сцене? Новые времена наступили... Да.
Бондарин вмиг схватил суть разговора:
— Да ни в жизнь! – сказал он. – История хоть и повторяется, но вовсе не так, чтобы в двадцатом веке мы погибали по предписаниям века девятнадцатого, это утопия! Мы если вздумаем погибать, то совершенно по-новому. Мы ведь по Толстому давно отверились, а по Достоевскому давно отсомневались, у нас совсем другая задача – бороться по Ленину! Вот какое дело... А я ведь – люблю дело!
— Ого! – удивился Лазарев и, прихватив Бондарина за рукав черного плотного костюма, легонько, но настойчиво потянул его в угол, высвобождая из разномастной толпы, которая неестественно густо заполняла небольшое сумрачное и неуютное, без всяких украшений театральное фойе. Там, в уголке, Лазарев спросил: – Таково, значит, ваше мнение, Георгий Васильевич? Неужели?!
— Зачем же мое? – ответил Бондарин. – Оно не мое, а ваше. Я ваше мнение уточняю, не более того!
— А-а-а, вот оно что! А я-то думал... Спасибо за помощь, но мне, право, было бы гораздо интереснее услышать ваше собственное мнение!
— Собственное? Пожалуйста! Мое мнение – служба! Я, знаете ли, Константин Евгеньевич, столько мнений на своем-то веку слыхивал и даже воочию видывал, через столько мнений прошел самолично, что из всех из них осталось у меня одно-единственное – служба! Вы и сами подумайте: как бы это я мог служить нынче членом президиума Крайплана, иной раз даже замещать по службе вас, ежели не пришел бы в свое время именно к этому выводу! Служба требует, и вы требуете от меня строить социализм? Строю! И даже с удовольствием! Это оказалось гораздо интереснее и даже гораздо душевнее, чем можно было предположить!
Постояли молча...
— Погибнуть по кому-нибудь, по Толстому или по Достоевскому – этому тоже ведь надо научиться!— как бы пренебрегая Бондариным и всем тем, что он только что сказал, а обращаясь к Корнилову, проговорила вдруг Нина Всеволодовна. – Или я не права?
Корнилов хотел ответить, что она права, но тут антракт кончился.
По пути домой – их, крайплановцев, в тот раз много было в театре, культорганизатор постарался, распространил билеты – все четверо сошлись снова.
Однако что-то мешало Корнилову продолжить разговор с Лазаревым. Уж не Бондарин-ли этому мешал?
Шли по снежку, по скользким тротуарам, беседуя о том о сем, Бондарин вел себя свободно, подчеркнуто свободно.
— Ну что, Константин Евгеньевич, – спрашивал он Лазарева, – дельного работничка я привел вам в Крайплан? А? – И показал глазами из-под мерлушковой шапки-папахи на Корнилова.
— Мы дадим ему работу и еще посложнее, поответственнее. Точно, дадим! – подтвердил Лазарев, а Нина Всеволодовна внимательно взглянула из лисьего воротника на Корнилова.
Бондарин же спросил ее:
— Разрешите пристроиться?! – и взял ее под левую руку, а под правую она шла с мужем. Так они и шагали дальше – втроем и дружно в ногу. Корнилов же остался позади, в одиночестве. Трое, хоть и мешая встречным прохожим, умещались на узких тротуарах, четверо никак!
Никак...
— Люди, которые умеют отражать жизнь, сами не умеют жить! Хотя бы Толстой, – громко произнес Корнилов, потом и еще добавил: – И целые народы также! Египтяне? Художественный был народ и весь, до единого человека погиб! А вот о России я думаю, что...
Бондарин, как и следовало ожидать, мгновенно подхватил мысль:
— Осознание жизни – это отшельничество. Отшельники же нынче очень редки, а главное, никому они не нужны!
Лазарев, как всегда, оставался на своей линии:
— Осознание жизни – художническое, научное, социальное, любое – обязательно должно приводить к более совершенной системе общественного устройства. Иначе грош цена искусству и науке, вообще всей так называемой духовной жизни человека!
Корнилов хотел прокомментировать это заявление, но его опередил Бондарин.
— Образование и искусство никогда не упрощали человеческого характера! – сказал он. – Они его всегда усложняли. Значит, усложняли и задачу общественного переустройства!
А чем кончилось? Подумать только, вот чем: дальше они говорили только втроем.