Природа в романе — критерий истины, высшая инстанция, та объективная данность, которая призвана задавать направление ума и всей человеческой деятельности. Главное в том, чтобы «соединить мысль с природой! Чтобы мысль была так же естественна и очевидна, как любое другое природное явление». Слова героя? Разумеется. Но как созвучны они высказываниям самого автора, его убеждению, что «разобщенное существование человека и природы исчерпало себя почти до самого конца, до самых донышек, и его может хватить не более чем на считанные годы. И только будучи соединенными, будучи одной системой, эти сосуды смогут и дальше пополняться эликсиром жизни».
И раздвоенность Корнилова не просто и не только отрицательная черта. Вынужденная эта раздвоенность по-своему спасительна. В практическом плане она обеспечивает маневренность, приспособляемость к головоломным, меняющимся обстоятельствам, в духовном — делает героя чутким к противоречиям, к разнообразным, даже полярным мнениям, помогает вступать в контакт с самыми несхожими людьми. Вообще Корнилов в «После бури» и реален, и в какой-то мере условен. Как размышляет о нем буровой мастер Иван Ипполитович, «Корнилов, человек уже не натуральный, а подражательный и настолько цивилизованный, что, может быть, он стал теперь одним из тех литературных образов, без которых не мыслит себя цивилизация». В нем есть что-то от каждого из залыгинских персонажей, и в каждом из них есть что-то от Корнилова.
Как бы ни отличались действующие лица книги образом жизни, уровнем образования, привычками или намерениями, у всех у них есть и нечто родственное, общее. Все они — философы. Патентованные или доморощенные, от науки или от практики, но все равно философы. Барышников и Портнягин, Махов и Иван Ипполитович, УУР и УПК, Лазарев и Бондарин — без малейшего исключения. Так было и в предыдущем романе — «Комиссия». Писатель даже оправдывался: «Мне вот говорили — у тебя мужики что-то уж очень умно толкуют! А так оно и было — так и толковали, еще умнее, время заставляло...» Бот и в «После бури» так. Вечно перечащие друг другу, расходящиеся то в большом, то в малом, герои романа создают своеобразную духовную панораму времени, выражают спектр тогдашних настроений, прорицают и предостерегают. И Корнилов нередко улавливает в чужих речах отголоски своих же догадок, сомнений, страхов, Крайности у Залыгина сплошь и рядом сходятся. В антиподах проступают черты близнецов, а в близнецах — антиподов.
Уж на что далек от Корнилова бурильщик Портнягин. Один — приват-доцент, другой — книжек в руки не брал. Один — проповедник сознательности, другой — яростный ее отрицатель, «мастер безделья», человек, девиз которого — «на все наплевать». А вот поди ж ты! Не так-то легко отмахнуться от его софизмов, от его нападок на сознательность (кто, как не «сознательные», затеяли мировую войну), от его веры, что «когда без этой вредной сознательности люди бы научились жить, той войны бы сроду не было, откуда ей взяться? И справедливость сама бы пришла и наступила. Я войны не хочу, убийства не хочу, сознательности не хочу, так я, между прочим, самый справедливый человек...»
Или почтальон Митрохин с его простодушным убеждением, что все недуги человечества — от неграмотности, что осиль оно азбуку,— и все изменится: не будет ни войны, ни раздоров, ни пьянства, ни семейных скандалов. Он по-своему трогателен и благороден, этот деревенский книгочей. И самоотвержен в своем просветительском рвении. Не жизнь — подвижничество: письмо в газету, организация и пропаганда ликбеза. Однако ведь и почтение к печатному слову у него почти абсолютное. Что вышло из-под типографского станка, то и свято, то и закон, Корнилов предчувствует, а писатель-то хорошо знает, куда может завести такая лишенная критического иммунитета доверчивость. Однако и с Митрохиным герой романа находит точку соприкосновения, некое внутреннее родство. Один лишь раз усомнился почтальон в истинности напечатанного, когда прочитал речь кайзера Вильгельма, объявлявшего себя мечом божьим и призывавшего своих подданных к уничтожению врагов Германии: «Вот гад, вот гад император, ведь грамотный был, поди-ка, и все одно пропагандировал этакое человеконенавистничество!» Так ведь и сам Корнилов споткнулся о ту же речь, сам реагировал так же и, охваченный негодованием, записался в добровольцы, «пошел воевать против этих слов».
Сходятся, сходятся в повествовании параллели судеб. И, выслушивая других, бывший приват-доцент нередко узнает самого себя. Отталкиваясь от других, к себе же и возвращается.