Она кичилась своим могуществом, не подозревая, что по закону равенства действия и противодействия столько же, сколько накапливалось в мире ее, могущественной мысли, столько же появлялось и антимысли, то есть бессмыслицы, и что, чем могущественнее будет и то и другое, тем скорее их противоборство кончится концом света...
Да-да, это видение переправы, эти звуки, этот леденящий холод до мельчайших подробностей оказались пережитыми Корниловым заранее, и тем невероятнее все было, когда это случилось в действительности... Он проклинал свое безошибочное, совершенно точное воображение — если воображение и действительность так точно и совершенно совпали, куда и во что мог укрыться он? И все эти люди — куда?
Обезумев, они бежали от опасности, но, вернее всего, бежали в другую, еще большую опасность. Они бежали не с правого на левый берег Камы, а неизвестно куда — на Урал, в Сибирь, на Дальний Восток, в Китай, в Америку, на тот свет, но даже и на том свете все равно они не найдут успокоения и самих себя не найдут, тех людей, которыми они когда-то ступили на зыбкий настил понтонного моста длиною в четыреста восемьдесят две сажени.
Вот какая сумятица стояла тогда в душе Корнилова. А припомнить, она — такая же — и во всем белом лагере стояла.
Все эти соображения пришли к Корнилову несколько позже. А тогда, в салон-вагоне, он спросил у Бондарина:
— Когда прикажете отбыть в Иржинск? Будут ли вами переданы какие-либо распоряжения?
— Все, что будет необходимо, я передам туда другими путями. Вы же, капитан, встретите иржинскую армию и беженцев на переправе и затем проследуете с ними до места соединения с моей армией. Вы будете моим представителем в иржинских частях. Некоторые предварительные распоряжения не позже чем завтра в десять утра, вы получите у адъютанта. Вы свободны, капитан.
Прошел месяц после того, как Корнилов встретил отступающие части иржинцев, а генерал Бондарин уже не был главковерхом. Им стал адмирал Колчак.
Когда же прошло два года, он забыл о догадке, пришедшей к нему на переправе через Каму длиной в четыреста восемьдесят две сажени. То есть не совсем забыл, нет, но теперь она ему не мешала, скорее наоборот: теперь он был не только человеком, не только умелым мастером-веревочником, не только плановиком краевого масштаба, но и носителем тайной мысли человечества, которую он воплощал своим существованием. Что это была за мысль, что за слово? А какое это имеет значение, пусть это слово было «аминь», не все ли равно? Все равно благодаря и этому слову Корнилов самоутверждался в мире, приобретал в нем свое назначение, из никого становился кем-то.
Тигр... Или мышонок? Ни тигр, ни мышонок не сомневаются в том, кто они, и не ищут в себе качеств и назначений, которых в них нет и никогда не будет, не создают в самих себе пророков, тем более богов, а вот он, Корнилов, они, Корниловы, тем и отличались от мышат и тигров, что не могли существовать без собственной выдумки о самих себе... Странно-то как...
Господи! Лазарев же умер, вот какое событие, какой невероятный случай, все этим событием потрясены, при чем же здесь тигр? И мышонок? Петры Корниловы при чем? Оба?
Оказывается, Лазарев, а его смерть тем более, имел к существованию Корниловых отношение, и еще какое! Оказывается, Лазарев сам по себе только потому, что он повседневно был рядом с Корниловым, своей необыкновенно сильной, прямо-таки могущественной энергией подавлял Корниловых, успокаивал их, примирял их с самими собой, заставлял Корниловых быть только плановиками, а больше никем, и даже радоваться такому ограничению, находить в нем удовлетворение. И Корниловы радовались, удовлетворялись, а не выпендривались, не гордились тем, что знают слово «аминь». Ну, конечно, немного-то гордились, не без того, но только в меру, скромно и тактично.
Смерть Лазарева все это нарушила, все это равновесие, все меры и такты, все, что было сознанием и самосознанием Корниловых.
Господи, страшно-то как... И хотя бы кто-нибудь знал об этом страхе, кто-нибудь понял его, кому-нибудь можно было бы о нем рассказать — некому!
Вот какое ощущение... Его и скорбью-то, подобающей нынешнему событию, назвать никак нельзя, а как можно назвать? Неизвестно...
Такое уж занятное, такое драматическое произведение первой четверти двадцатого столетия был этот Корнилов и эти Корниловы — не давали себе покоя, думали бог знает о чем, когда нужно, тем более, когда не нужно! Выясняли самих себя без конца. Конечно, можно было самих себя и успокоить даже в этот скорбный момент, приглушить в себе страх, но уйти от некоей отправной точки этого страха было нельзя — она была, эта точка, а он был к ней привязан крепко-накрепко. Даже если рассуждать и спокойно, и рассудительно, все равно оказывается, что...