Моя вдова ждет его у дверей, когда он подходит к воротам: ноги как щепки, волосы — крашеный пушок, зачесанный торчком, словно у тех комедиантов эры наших отцов, а лицо все в морщинах, и, когда он улыбается, глаза совсем исчезают в складочках кожи. При мне он бы шагу не сделал за ворота, как бы стар или немощен я ни был — это недобрый человек, а моя вдова этого не видит. «Осторожней, милая, — сказал бы я ей. — Присматривай за этим типом».
Но она улыбается своей чудесной улыбкой, и на щеках ее все еще появляются ямочки, а лицо спокойное и сияет радостью, и…
— Здравствуйте, здравствуйте, мистер Смит, — говорит она, — не зайдете ли в дом?
Он зайдет. В дверях он автоматически пригибается, словно боится разбить макушкой притолоку, — высокий человек, а руки словно привязанные, и белая рубашка несвежая, а галстуком словно отскребали жирный котел в «Макдональдсе». В левой руке у него простой коричневый пакетик для покупок, и когда она закрывает за ним дверь, он, под подозрительными взглядами шести-семи котов, примостившихся на камине, протягивает ей пакет.
— Вот он, — говорит он, и правда, в пакете — ее ридикюль, мягкая черная кожа, серебряный замочек и пятно от соуса на правой боковине, въевшееся в кожу абстрактной гравюрой. Она роется в ридикюле в поисках бумажника, подумав, что надо бы предложить ему вознаграждение, а потом вспоминает, что денег-то нет — он ведь сказал, что деньги пропали?
— Я хотела… — начинает она, — то есть, вы были так любезны, и я…
Боб Смит ее не слушает. Он бродит по просторам большой комнаты, сцепив руки за спиной, огибая горы старых журналов, мотки шерсти, опрокинутые лампы и засиженную кошками кушетку. У него вид покупателя, сомневающегося в качестве товара.
— Довольно старый домишко, — неторопливо тянет он. Моя вдова переполнена благодарностью и спешит согласиться.
— Девятьсот девятый, — говорит она, вертя в руках сумочку. — Это единственный дом в стиле «прерии»…
— Все эти коврики, — говорит он, — должны немало стоить. Да еще фарфор и бронза… да у вас, должно быть, и драгоценности есть…
— О, да, — говорит моя вдова. — Я начала собирать старинные драгоценности еще, когда… ну, когда сама еще не числилась древностью, — и она тихонько смеется. «Какой милый человек, — думает она, — ведь многие теперь и не подумают вернуть даме сумочку. Да что там сумочку! Газонокосилку украдут прямо из гаража, и покрышки сняли, когда она в тот раз оставила машину в „Окснарде“». У нее кружится голова и не терпится позвонить Инге, похвастаться чудесным возвращением ридикюля.
— А муж ваш дома? — спрашивает Боб Смит, пробираясь к ней словно по кренящейся палубе корабля. Кажется, что-то прилипло к подошве его левого ботинка.
— Муж? — новый смешок, немного сдавленный. — Он двадцать лет как скончался. Двадцать один… нет, уже двадцать два.
— Дети?
— Наш сын, Филлип, живет в Калькутте, в Индии. Он врач.
— Стало быть, вы здесь одна… — говорит Боб Смит, и тут только моей вдове становится немного не по себе. Уголком глаза она видит встающего и потягивающегося кота. Луч, пробившийся в окно, освещает скелет погибшей пальмы в большом горшке в углу. Все тихо. Она только кивает головой в знак согласия и прижимает к себе ридикюль, и думает: «Все в порядке, сейчас я его провожу, поблагодарю, мол, вознаграждение по почте, оставьте только адрес…»
Но Боб Смит не собирается уходить. Он уже навис над нею, и лицо у него мятое и рваное, как старый мешок, а глаза блестят, как осколки стекла на мостовой.
— Ну, так где же драгоценности? — спрашивает он, и в голосе его нет ничего от «доброго самаритянина», ни капли благовоспитанности, ни дружелюбия, ни даже простой вежливости. — Ты сама-то найдешь их в этом гадюшнике? Ну?
Моя вдова молчит.
Его пальцы внезапно обхватывают ее запястье, жесткие как наручники, и он дергает ее за руку, кричит в лицо:
— Ты, старая дура! Ты заплатишь, да, блин, заплатишь! Где деньги? Ну! Наличные где? — И тут же, не дав ей ответить, вскидывает другую руку, правую, и дает ей пощечину, а она вырывается, как зверь, попавший в челюсти капкана.
Моей вдове не давали пощечин семьдесят с лишним лет — с тех пор, как они с сестренкой подрались над сковородкой с горячими оладьями, пока мать вышла к телефону. Она, конечно, потрясена — все случилось так быстро — но она крепка, моя вдова, в душе она крепче многих и многих. Никому не позволено давать ей пощечины. Никому не позволено проникать в дом под ложным предлогом и… ну, вы себе представляете. И в следующий миг ее рука выныривает из ридикюля, сжимая древний баллончик «мейса», и — ведь я создал для нее добрый и благополучный мир — баллончик срабатывает, несмотря на истекший десять лет назад срок годности, и она еще сама не понимает, что сделала, а Боб Смит уже корчится на полу в комках кошачьей шерсти, пыли и пряжи, ругаясь и протирая глаза. И больше того, когда моя вдова поворачивается к двери, готовясь выбежать на кирпичное крыльцо и вопить, надрывая легкие, в дверях стоит не кто иная, как Меган Капальди, и сама визжит что есть мочи.