Если он так волновался, может, не стоило отправлять меня одну обратно в Америку? Почему со мной ничего не случилось по дороге? Тогда ему, а не мне пришлось бы переживать эту потерю.
Хотя, наверное, ему было бы все равно. Он был бы слишком занят очередным косяком. Он бы даже не заметил.
– Ты сама не своя, детка.
Я начинаю дрожать от того, как он меня назвал.
– Тебе нужно поговорить об этом – обо всем, что связано с твоим отцом. Тебе станет легче. – Он говорит слишком громко. По старой крыше барабанит дождь. Я хочу, чтобы буря ворвалась внутрь и унесла меня подальше отсюда.
Кто этот человек рядом? Я совершенно уверена, что не знаю его, а он не знает, о чем говорит. Мне нужно поговорить об отце? Кто он вообще такой, чтобы сидеть здесь и делать вид, будто ему есть до меня дело, будто он хочет помочь? Мне не нужна помощь. Мне нужна тишина.
– Я хочу, чтобы ты ушел.
– Нет, не хочешь. Ты просто злишься на меня, потому что я облажался и вел себя как урод.
Боли, которую я должна бы испытывать, нет. Я совсем ничего не чувствую, даже когда в памяти всплывают картины его руки на моем бедре, пока мы едем в машине, его губ, мягко скользящих по моим, моих пальцев в его густых волосах. Ничего.
Я ничего не чувствую, даже когда приятные воспоминания сменяются другими: его кулак врезается в гипсокартонную стену, та девица в его футболке. Он переспал с ней всего несколько дней назад.
Ничего. Я ничего не чувствую, и это так приятно наконец ничего не чувствовать, наконец обрести контроль над эмоциями. Уставившись в стену, я понимаю, что мне необязательно чувствовать то, чего я не хочу. Необязательно помнить то, чего я не хочу. Можно все забыть и больше не позволять воспоминаниям преследовать меня.
– Нет.
Я не произношу больше ни слова, и он снова пытается дотронуться до меня. Я не двигаюсь. Кусаю щеку, хочется закричать, но я не собираюсь потакать его желаниям. Спокойствие, охватывающее меня при прикосновении его пальцев, сразу после того, как я решила ничего не чувствовать, только подтверждает, насколько я слаба.
– Мне очень жаль, что так случилось с Ричардом. Я знаю, как…
– Нет. – Я выдергиваю руку. – Нет, не нужно этого делать. Не нужно приходить сюда и притворяться, будто ты хочешь помочь, когда на самом деле именно ты причинил мне больше всего боли. Я не буду повторять. – Мой голос такой же безжизненный, неубедительный и пустой, как и я сама изнутри. – Убирайся.
От такой длинной речи начинает саднить горло, и мне больше не хочется произносить ни слова. Я просто хочу, чтобы он ушел и оставил меня в покое. Я сверлю взглядом стену, не позволяя рассудку снова пытать меня воспоминаниями о теле отца. В голове все перемешалось. Я оплакиваю две смерти, и это мало-помалу разрывает меня на части.
У боли нет ни капли милосердия: ей требуется обещанный кусок плоти, и она отрывает от него кусочек за кусочком. Она не успокоится, пока от тебя не останется лишь пустая оболочка, жалкое подобие того, кем ты был когда-то. Когда тебя предают или бросают, это невыносимо, но ничто не сравнится с той болью, когда чувствуешь себя пустым изнутри. Ничто не ранит сильнее, чем отсутствие боли. Для меня в этом заключается смысл, но одновременно это и полная бессмыслица, и я убеждаюсь, что действительно схожу с ума.
Но я даже не возражаю.
– Хочешь, принесу тебе что-нибудь поесть?
«Он меня не слышал? Он что, не понимает, что я не хочу его видеть?»
Не может быть, чтобы он не понял, какой хаос творится у меня в голове.
– Тесса, – зовет он, не услышав моего ответа.
Мне необходимо, чтобы он ушел. Я больше не хочу смотреть ему в глаза, не хочу слышать обещания, которые он нарушит, как только в очередной раз позволит ненависти одержать над собой верх.
В горле саднит, ужасно больно, но я зову человека, которому не все равно:
– Ной!
Он тут же появляется на пороге спальни, явно настроенный стать именно той силой, которая наконец выдворит упрямого Хардина из моей комнаты и из моей жизни. Встав передо мной, Ной смотрит на Хардина, и я наконец поднимаю глаза.
– Я тебя предупреждал, что, если она меня позовет, то все.
Сразу же разъярившись, Хардин начинает сверлить взглядом Ноя, и я знаю, как сложно ему справиться с гневом. У него что-то на руке… гипс? Я смотрю снова: да, точно, черный гипс на кисти и запястье.
– Давай-ка кое-что проясним. – Хардин встает, не сводя глаз с Ноя. – Я стараюсь не расстраивать ее, и это единственная причина, почему я до сих пор не свернул тебе шею. Так что не испытывай судьбу.
В моем воспаленном, запутавшемся сознании всплывает картина: голова отца откидывается, открывается его челюсть. Я просто хочу тишины. Тишины снаружи и внутри.
Из-за голосов, которые становятся все громче и злее, образ мертвого тела отца начинает множиться. Я давлюсь, тело умоляет сделать передышку, освободить желудок. Проблема в том, что в нем нет ничего, кроме воды: желчь обжигает горло, когда меня начинает рвать прямо на старенькое одеяло.
– Черт! – восклицает Хардин. – Пошел вон! – Он ударяет Ноя в грудь одной рукой, и тот отлетает назад, ударяясь о дверной косяк.