Берестинский мог не читать дальше. Он хорошо помнил, как однажды днем зашел на звуки музыки в клуб и увидел там сидевшего за роялем солдата. Пройдя в первый ряд и кивнув солдату, чтобы тот не прекращал игры, он сел, стал слушать. Но почему-то первой заняла его воображение не музыка, а большой, казавшийся неуклюжим и громоздким солдатский сапог, закрывший собой маленькую педаль рояля. Он лежал на ней грубо и тяжело, раздавив своей тяжестью ее веселый металлический блеск.
Впрочем, это было лишь самым начальным впечатлением. А потом как-то незаметно и непроизвольно тяжелый кирзовый сапог слился с педалью воедино. И это единое целое стало вдруг частью чего-то необъятно большого. Даже, если хотите, безграничного. Мерные, то менее быстрые, то более торопливые движения сапога и закрытой его громоздкой неуклюжестью педали слились с сыпучей метелью звуков. А взметались звуки из-под длинных пальцев тоже длинного и сухощавого солдата. Он сидел за роялем, узкоплечий и сутулый, нисколько не гармонируя с зеркально-черной полировкой и отточенно-ясными формами инструмента. Гимнастерка на спине топорщилась, плечи угловато вздрагивали, а голова, напротив, порывисто наклонялась и, вскидываясь назад, будто вырывала из клавишей звуки. Аккорд за аккордом. Один непохожий на другой, но и нерасторжимо слитый с ним.
Кованый, громоздкий сапог на педали рояля… Почему он так запомнился? Берестинский знал, почему. Просто ему пришел тогда на память случай, произошедший в одном немецком городке, где сразу после войны он был комендантом.
Вместе с одним из своих солдат он обходил дома, подыскивая помещение для детсада. И вот они в одной респектабельной квартире. Солдат — его ввали Семен Чесов, а на фронт он ушел из Минской консерватории, — заметив в гостиной рояль, поднял крышку и восторженно воскликнул:
— О! Беккеровский! Разрешите? — он посмотрел на хозяина и перевел взгляд на рояль.
Хозяин, перепуганный и растерявшийся, машинально кивнул. Но седая, со злыми сборками щек у рта фрау не выдержала. Посмотрев на сапоги Чесова, она воскликнула:
— Mein Gott! Er wird auch der Pedal brechen![8]
Но Чесов педаль не сломал. Он играл несколько минут. Играл вот так же, головой вырывая звуки и пальцами разметая их, как метелицу. Он стал вдруг совсем другим: сосредоточенным и в то же время отрешенным от всего. Лицо его будто сжалось, взгляд наполнился метущимся в глубине блеском, словно в нем происходило такое же вот извержение. Только не звуков, а летучих живых искр, проникавших в каждого, кто находился рядом.
Берестинский не знал, что исполнял Чесов, но искры проникли и в него, и в сухого, как мумия, хозяина. Они заставили выйти из боковой двери молодую, пикантно одетую девушку с челкой до самых бровей и, кажется, заметно разгладили злые сборки у рта седой фрау.
Когда они с солдатом уходили, хозяин, хозяйка и девушка (видимо, это была их дочь) стояли как в почетном карауле, не проронив ни слова.
Вспоминая об этом случае, Берестинский каждый раз досадовал на себя, что не решился спросить у Чесова название исполненной им вещи и имя композитора. А тогда, зайдя в клуб и вслушавшись в музыку, он почувствовал, что в него врываются те самые звуки. И он обрадовался, как мальчишка. Он влюбленно смотрел на долговязого солдата, на его длинные пальцы, метущуюся голову, на сапог, закрывший собой педаль, зная, что теперь-то он получит наконец ответ на вопрос, который постеснялся когда-то задать Чесову.
Выждав, когда в пустом зале совсем угаснет музыка, он спросил:
— Скажите, что вы играли?
Он приветливо смотрел в молодое, чуть вытянутое лицо солдата, отмечая про себя, что, кроме густых черных бровей, ничего особенного в нем и нет. Он смотрел на солдата снизу вверх, потому что тот стоял на сцене. И наверное, еще поэтому стало ему, Берестинскому, особенно больно от слов, которые он услышал. У солдата вскинулись кверху щетки бровей, губы раздвинулись в насмешливую ухмылку:
— Простите, товарищ майор, но я не представляю, как можно не знать «Революционного этюда» Шопена.
Радостное настроение как-то мгновенно померкло, лицо обожгло горячей волной прихлынувшей крови и где-то в самых дальних клетках мозга кольнуло болью незаслуженной обиды. Болью, которую и успокоить нечем. Не станешь же этому желторотому птенцу объяснять, что лишь на семнадцатом году жизни, приехав из деревни в город на учебу в техникум, ты впервые увидел рояль. А восемнадцатилетнего, тебя уже позвала война. Она столько оставила брешей в твоем интеллекте и во всей жизни, что ты не знал, какую заделывать в первую очередь. Впрочем, ты все-таки знал с чего начинать. Ты экстерном окончил десятилетку и поступил в инженерную академию. И делал там все что мог, чтобы параллельно с учебной восполнить другие пробелы.
Но брешей было много, а ритм армейской жизни убыстрялся. И где-то, в какую-то незалатанную щель просачивалось незнание. А кое в чем это была даже не щель, а настоящая пробоина, в которую незнание било тугой и напористой струей. Что тут греха таить!..