Да, разумеется. Силы защиты должны быть оставлены, но лишь подлинно защиты, но лишь соразмерно с непридуманною угрозою, не самодовлеющие, не самозатягивающие, не для роста и красы генералитета. Оставлены - в надежде, что начнёт же меняться и вся атмосфера человечества.
А не начнёт меняться, - так уже рассчитано: жизни нам всем осталось менее ста лет".
* * *
Самую бурную реакцию советской элитарной читающей публики 70-х годов вызвала статья Солженицына с провоцирующим на такую реакцию названием "Образованщина". Конечно же, это была прямая преемственность от "Вех" (вспомним бердяевскую "интеллигентщину"). Но многие ли тогда, особенно вне Ленинграда и Москвы, читали "Вехи"? В сознании даже весьма нестандартно начитанного меньшинства советского образованного слоя "Вехи" ассоциировались не только с ленинской, но и с досоветской либеральной критикой. А на досоветский либерализм интеллигенция начинала привыкать полагаться.
Итак, сложился уже устойчивый стереотип дважды опосредованного восприятия "Вех": из советских оценок (в учебниках и литературе) и из досоветских леволиберальных и левых оценок вплоть до ленинской. Солженицын же в "Образованщине" с доверием апеллировал к "Вехам". И в глазах образованной публики это оказалось дополнительным голом в его ворота - еще одним доказательством его постыдной реакционности.
Некий оттенок страстного неофитства в "Образованщине" определенно присутствует (как и во всем сборнике "Из-под глыб"). Все впервые (или вновь) открытое воспринимается открывателями с чрезмерной горячностью. Особенно если они чувствуют, что открывают несомненные ценности, и при этом видят, что в оппозиции к ним находится большинство их же социального слоя. Кроме того, страстное желание убедить часто воспринимается и выглядит как не менее страстное желание обличить. Между тем бесчисленные тогдашние оппоненты Солженицына давно уже не замечают, что понятия "образованщина", "образованец", "образованщицкий" не сходят ныне у них с языка. Слова эти прочно вошли в русский язык и, подобно термину "интеллигенция", потеряли авторскую принадлежность.
Солженицын подхватил эстафету российского самоосмысления "на возврате дыхания и сознания". В начале 70-х годов у него появилась надежда, что дно бездны достигнуто и надо искать уступы и поручни для подъема. Он торопился разделить это чувство с теми, чей слух, как ему представлялось, был открыт.
Вот как более чем через полвека после "Вех" подводит Солженицын итог победы-поражения ""революционно-гуманистической" интеллигенции" на заре новой жизни:
"Интеллигенция сумела раскачать Россию до космического взрыва, да не сумела управить ее обломками (выделено мною. - Д. Ш.). (Потом, озираясь из эмиграции, сформулировала интеллигенция оправдание себе: оказался "народ - не такой", "народ обманул ожидания интеллигенции". Так в этом и состоял диагноз "Вех", что, обожествляя народ, интеллигенция не знала его, была от него безнадёжно отобщена! Однако незнанье - не оправданье. Не зная ни народа, ни собственных государственных сил, надо было десятижды остеречься непроверенно кликать его и себя в пустоту.)
И как та кочерга из присказки, в тёмной избе неосторожно наступленная ногою, с семикратной силой ударила олуха по лбу, так революция расправилась с пробудившей её русской интеллигенцией. После царской бюрократии, полиции, дворянства и духовенства следующий уничтожительный удар успел по интеллигенции ещё в революционные 1918 - 20 годы, и не только расстрелами и тюрьмами, но холодом, голодом, тяжёлым трудом и насмешливым пренебрежением. Ко всему тому интеллигенция в своём героическом экстазе готова не была и - чего уж от самой себя никак не ожидала - в гражданскую войну потянулась частью под защиту бывшего царского генералитета, а затем и в эмиграцию, иные не первый уже раз, но теперь - вперемешку с той бюрократией, которую недавно сама подрывала бомбами".
А затем беспощадно очерчен и соблазн, лишь немногих из дооктябрьской интеллигенции и ее детей миновавший: