Об этих завершающих страницах жизни философа нам и осталось рассказать. В 1940 г. Литва вошла в братскую семью советских народов. Университет был переведен из Каунаса в новую столицу, Вильнюс, и вслед за ним туда же переехал Карсавин. Проведя в Литве военные годы (при безусловно отрицательном отношении к немецкой власти и уклонении от всякого сотрудничества с нею), после войны он снова возобновляет преподавание, В ту пору его евразийские надежды на отход власти от большевистской идеологии были давно изжиты: по рассказам, он окончательно их отбросил с началом массового террора после убийства Кирова. И тем не менее, при обоих вступлениях большевиков в Литву, и в 1940 и в 1944 году, он отказывается от отъезда на Запад. «Свой выбор он сделал сознательно и однажды прекратил уговоры, напомнив тем, кто убеждал его к бегству, судьбу Джордано Бруно»[82]
. Преподавательская деятельность его, однако, продолжалась недолго. Ему разрешили читать только курс по эстетике, именовавшийся «История западно-европейского искусства и быта», а уже через год он был окончательно удален из университета. В 1945—49 гг. он был директором Виленского художественного музея, в мае был уволен оттуда и 9 июля 1949 г. арестован. Рассказывают, что одним из поводов для ареста был его демонстративный отказ от участия в «фарсе выборов без выбора», как он заявил; множество раз он проявлял дерзкую независимость и непокорность большевистской идеологии. Согласно материалам следственного дела, которые были недавно опубликованы[83], его обвинение включало два пункта: он осуждался «за принадлежность к контрреволюционной белоэмигрантской организации и антисоветскую агитацию». В обвинительном заключении стояло: «С 1924 по 1930 г, являлся одним из идеологов и руководителей белоэмигрантской организации «Евразия», ставившей своей целью свержение Советской власти». Привычная кафкианская логика тоталитаризма: в вину философу было поставлено именно его евразийство, когда он больше всего оправдывал и защищал большевистский строй... Приговор — 10 лет лагерей — был объявлен 20 апреля 1950 г., однако только зимой, в декабре, Карсавин был наконец отправлен из Вильнюса этапом на Север. Этап следовал через Ленинград. И здесь, в пути, состоялся последний акт лирической драмы его жизни. Когда эшелон стоял в Ленинграде, философа-арестанта пришла навестить его старинная муза, героиня и первой и последней из его философских книг.Концлагерь Абезь, куда был доставлен узник, был не обычным, а инвалидным лагерем: во время пребывания в тюрьме у Карсавина открылся туберкулезный процесс. Лагерь лежал меж двух крупных островов архипелага Гулаг — лагерных комплексов Воркуты и Инты. И вскоре среди тамошних заключенных распространилась молва о Карсавине как о христианском мудреце, духовном учителе. Люди, ищущие и думающие — понятно, что в лагерях таких было куда больше, чем на воле, — прослышав, нередко искали встречи с ним, приходили за беседой и просвещением. Слабеющий, снедаемый туберкулезом в последних стадиях, он никогда не отказывал. Из пестрого лагерного мира в палату больничного изолятора или на скамеечку под стеной барака, где сиживал он вместо прогулки, являлись деревенские батюшки, недоучившиеся студенты, столичные профессора, литовские интеллигенты и патеры... Один из немецких военнопленных, Эрих Зоммер, человек, глубоко знакомый с русской мыслью и русской культурой, был о Карсавине наслышан, хотел встретиться с ним — и попав, наконец, на его Четвертый лагпункт, узнал, что философ скончался накануне. Но все же он вошел в круг знавших Карсавина, собрал немало сведений о его лагерной жизни и, вернувшись в Германию по хрущевской амнистии 1955 года, вскоре опубликовал в католическом журнале статью-некролог «О жизни и смерти русского метафизика». Это был первый рассказ о последних днях Карсавина и первая дань его памяти. В безыскусном рассказе Зоммера на первом плане черты, привлекавшие внимание немецких солагерников: «Карсавин знал немецкую поэзию, философию и историю лучше, чем все бывшие в лагере немцы... Хотя сам он зависел от своих товарищей, получавших посылки, но часто приглашал немцев, которые вовсе ничего не имели и ниоткуда не могли ждать, на беседы и чаепития с хлебом и даже сахаром...»[84]
. Из учения же Карсавина тут больше всего затрагиваются его мысли о смерти, ее духовном смысле и ценности: в лагере эта тема обретала особое звучание и значение... Вместе с тем, косвенный и вторичный характер сведений автора дал все же себя знать, и в рассказ его вкралась известная доля апокрифичности и искажений. В частности, именно отсюда, из публикации Зоммера, (наряду с некоторыми литовскими материалами) берет начало упорная версия о переходе Карсавина в католичество в последние дни его жизни. Эта версия вовсе не отвечает действительности. Жизнь сделала так, что сегодня мы можем уверенно поправлять Зоммера. Сколь это ни странно, лагерное бытие Карсавина известно нам до деталей.