— Да, но старый закон отдавал писателя на суд чиновника и кончил тем, что убил независимую печать и расплодил литературного негодяя и хама. Дело не в концессии, а в том, кто и почему ее дает. Закон, должен определить писателя-публициста, выделить его из толпы и дать ему полную свободу слова, а толпу отстранить. Здесь не должно быть места произволу чиновника, а ясный и определенный ценз. Для публициста он должен быть троякий:
— Этот вопрос надо разработать.
— И как можно скорее, — добавил диктатор — А пока необходимо принять меры к очистке печати на почве существующего закона, или, если это невозможно, придется отменить или дополнить «Временные правила». Думаю, что опыт у вас уже имеется достаточный и проектировать немедленно нужные изменения вы не затруднитесь.
— Разумеется.
— Затем подумаете: нет ли какого-нибудь способа устранить из печати еврея? Ведь главная доля печатной заразы принадлежит еврейским сотрудникам и корреспондентам. Нельзя ли брать с редакций какие-нибудь подписки, что ли? Ведь пока евреи руководят печатью, она никогда не сделается ни чистой, ни честной, ни патриотичной.
— Это очень трудный вопрос, ибо его никак не сформулируешь. Вы можете устранить еврея номинально, но не устраните фактически. Он будет писать анонимки. А затем и между русскими всегда найдутся люди, которые за деньги дадут свою подпись и фирму.
— Да! Единственное спасение печати — это выдача разрешений на газеты только истинным, уважающим себя писателям. Другого средства нет.
Бельгард откланялся, и в кабинет диктатора направились военный министр Редигер и вызванные командиры воинских частей, ожидавшие в зале. Начало совещания, имевшее предметом отчет о состоянии духа петербургского гарнизона, о готовности войск исполнить в критическую минуту долг присяги, об офицерском и командном составе и главным образом о противодействии анархистской пропаганде и о нравственном возрождении армии, расшатанной и поникшей духом после бесславной войны.
Тем временем интеллигентные кружки Петербурга волновались. Был сделан слишком крутой и резкий шаг, полагавший границу всяким уступкам и колебаниям власти. Нашелся человек, которому Государь вверил всю полноту Своей державной власти и поручил успокоить Россию и единой своей волей прекратить смуту и двинуть государство на новый путь. Вчера еще этого человека никто не знал, сегодня он уже повелевает всеми, дает тон всей государственной жизни. Без всяких внешних эффектов, без красивых фраз, в речах диктатора почувствовалась творческая мысль и железная воля. Рассказы передавали с явными преувеличениями о первых разговорах министров. Его фигура вырастала с часу на час в нечто таинственное. Корреспонденты свои и иностранные метались по сановникам и осаждали телеграф. Депутаты Думы, предчувствуя развязку, шумели в своих клубах и фракциях. «Русское собрание» стало самым бойким и оживленным центром Петербурга. В Союзе русского народа шли таинственные совещания, комментировались слова неодобрения, будто бы сказанные диктатором по адресу этого учреждения. Стоустая молва подхватывала слухи и говорила о роспуске Союза как о деле решенном. Учащаяся молодежь, переполняющая Петербург, волновалась, как никогда раньше, но в действиях революционной части петербургского населения чувствовалась растерянность и не хватало единства. Войска и полиция были начеку, готовые предупредить малейшее «выступление». Ожидали самых необыкновенных событий, но толком никто ничего не знал, и эта таинственность возбуждала умы и поднимала общественную атмосферу.
Вечернее прибавление к «Правительственному Вестнику» принесло несколько «Приказов Императорского уполномоченного», разразившихся как удар грома.
В одном из приказов сообщалось, что академическая автономия не принесла ожидаемых результатов, а потому, впредь до предположенной коренной реформы высших учебных заведений, отменяется.
Второй приказ гласил об исключении всех евреев — студентов и вольнослушателей, как организаторов и руководителей смуты, и о высылке таковых из Петербурга в места оседлости в течение ближайших трех дней.