Морковкина, кажется, что-то спросила, глядела выжидательно. Ласточкин слегка смутился. После вкусной еды сонливость, туповатость обволокли как дурманом. Он в них барахтался, сопротивляясь. Да и что она хотела от него и что он мог? Разве ему самому что-нибудь гарантировалось? Унизительное, вязкое состояние временности везения, которое приходилось маскировать преувеличенной напористостью. Не только, правда, ему одному. Чего-то действительно всем недоставало. Ну ладно, пусть не всем, многим, некоторым. Общей спайки, общей задействованности, что ли, общей идеи… Чтобы не бояться, не трястись один на один. А если и да, то ради большего, перехлестывающего тебя конкретно. Это бы крылья дало, дало бы мелодию, протяжную, гибкую, естественную и разумную в каждом своем развороте. Мелодия бы тогда вела, влекла, и не приходилось бы ее толкать с одышкой. Или мелодия уже кончилась, удержался один только ритм? Клекот, хрипение?
Ну, конечно, она остается, классика. Но чем теперь тешит? Мнимым умиротворением. Даже у самых резвых, бунтующих всегда присутствовал тогда некий баланс, не в форме даже, а в этическом, так сказать, содержании. Они все были заодно, хотя и выражали это по-разному. Их трагизм, как бы высоко ни вздымался, всегда тем не менее оставался мужественным, преодолевающим, с сознанием своего человеческого превосходства. Теперь это скорее убаюкивает, чем учит, мучит. Идиллические времена. Но только из чего же о б щ е е у классиков складывалось? Из чувства личной ответственности?
Морковкина на него смотрела. Ну а что, в конце концов? Что он ей должен, чем обязан? Надо сочувствовать? Так ни беды у нее особой, ни судьбы, такой, чтоб содрогнуться. Привычный набор, под знаком невезения. У него самого тоже довольно банально, хотя пока везет. Но он бы нашел, на что пожаловаться, с долей игры, правда. Игра вовсе не ложь и не притворство, без нее жизнь скучна и немыслимо сочинительство. Правда, иной раз игра обращается в придуривание, теряя свой первоначальный, очищенно бескорыстный смысл, но обретая, возможно, и что-то уже иное. Перечеркивающее, утешительное, иллюзорное, чем прежде соблазняло искусство — а обнажающее что? Правду? Какой она теперь сделалась? Точнее, во что раздробилась? И нашим, и вашим, так что самому не понять?
И все же его потянуло на вздохи, мямленье:
— Знаешь, у всех не гладко, — с ненужной, правда, назидательностью произнес. Умолк. Захотелось вспомнить пощечину, полученную во Дворце культуры процветающего предприятия. Неприятно, но вместе с тем как бы флаг — и нас били, и нам досталось. Точка отсчета всем нужна. Так начали и вот куда воспарили. А может, сползли?
— Будешь кофе? — спросил, сознавая, что она не наговорилась, но не видел смысла ее желание удовлетворять. Все ясно. Давно всем все ясно. Поэтому, наверно, потребность в общении между людьми все больше затухает.
Она сняла с колен салфетку:
— Я хотела бы попросить. Мне было бы интересно послушать. Если предстоит какой-то концерт…
— Предстоит, — он повторил с улыбкой, обретая обычную уверенность. — А могу еще пластинку подарить, недавно выпущенную. И кое-что, представь, я себе там позволил. В легком жанре тоже, знаешь, рискуешь иногда. И не обязательно в соответствии с отголосками, так сказать, западной моды. Хотя тут я вижу определенное сходство с кино: нам, песенникам, тоже нельзя отставать от последних новинок в приемах, в технике. Мы в этом смысле тоже завязаны, чтобы получалось современно. Своевременно, я бы даже сказал. И колдовать с аппаратурой приходится. Ты, кстати, не пробовала?
— Нет, но ты не подумай, что я уж такая старомодная дура, — она, по-видимому, обрадовалась возможности продолжения разговора. — Пусть джаз, пусть рок — и там, конечно, есть талантливое, прекрасное, когда создавалось и пробивалось а кровью, в потом. А бывает: тяп-ляп, — и готово. С легкостью, по накатанному и с той же миной, что и настоящее, подлинное. Но ведь слышно…
Он подумал: «Что-то, верно, пропустил из прежде ею сказанного. Что-то, значит, в цепи ее невезений особенно ее царапнуло. Всякие там возвышенности, умности — они появляются, когда уже окончательно почва под ногами поплыла. Да и обычно говорится не о том, что в действительности занимает. Тоже уже уловленный и подхваченный и в музыке, и в литературе разнобойчик. Опять не открытие, увы. Остается, по сути дела, один, да и то все сужающийся ход — в сферу эмоционального. Но и там теперь скудно, блекло. Что мне Морковкина? Что я Морковкиной? Не брезжит никаких завязок. Все схвачено и упущено за ненадобностью. Любые повороты лишь для того, чтобы приблизиться к своему обожаемому «я». Но и «я» изжевано-пережевано настолько, что, кажется, — уже я был, и много раз, и тоже скучно, и повторяться незачем. Один долгий, до обмирающей тоски зевок. Что мне Морковкина? Да что я себе сам?..» Мысленно вздохнув, он вынудил себя продолжить: