Ласточкин ощущал теперь себя так, точно счастливо избежал угрозы, преодолел искушение. И спас его Толик. Толик Уртиков. Появление у него в доме «Лысой» — разве не перст судьбы?
Ведь как Ласточкин прежде существовал? Со стороны, возможно, не разобраться, но сам-то он отлично помнил, как отравлялись все его прежние удачи, победы. А что мешало, причиняло страдания? Музыка… Та, подлинная, настоящая, что вынуждала трепетать, слабеть, сознавая собственное ничтожество, но при этом еще и коварно возбуждая дерзкое желание добыть хоть кроху, хоть каплю самостоятельно, — дразнила, соблазняла, доводила до исступления, внушая исподволь, что нет слаще муки. А каково вознаграждение? Каков конкретный результат, где он? Он и невозможен, попросту исключен. Таково условие — в постоянной неутоленности, неудовлетворенности того, кто н а с т о я щ е е ищет.
А между тем пожалуйста — есть вполне реальные плоды. Есть те, кто ими пользуется — и довольны, уверены в себе. Скажем, Уртиков, его окружение. Ласточкин готов был у них учиться. Старался, почти уже сделался своим, почти… Но все же что-то, какая-то совсем малость мешала. Поэтому каждый раз приглашение к Уртикову воспринималось им и как испытание: чтобы не заподозрили они его, не уловили чуждый дух, в котором он, Ласточкин, ведь нисколько не был повинен и который, впрочем, обещал в ближайшее время начисто выветриться.
Разумеется, человек одаренный обязательно отыщет повод, чтобы попереживать, потерзаться. Это известно, но, кстати, знанием таким как раз можно душевное равновесие себе возвратить. Кажется, что слабеет твой дар, что ты сползаешь, исхалтуриваешься, почти уже исписался, так вспомни, именно для талантливых, незаурядных характерен подобный страх. Они вот и склонны принижать собственную продукцию, сомневаться в своих способностях, в верности избранного пути. Вспомни и успокойся, не мучайся понапрасну.
…Ласточкин с удовольствием втянул терпкий, слегка горьковатый запах английского одеколона, оставшийся на ладонях, после того как он, побрившись, щеки растирал. С удовольствием вообразил предстоящее у Толика Уртикова угощение, лица, беседы. С удовольствием нарядную Ксану оглядел. И, по привычке, на прощание бросил взгляд на пятнистое изображение, занявшее почти всю стену. Крупнозадая, приплясывающая Л ы с а я стала теперь и его Музой, талисманом, вехой в пути.
…Весеннее майское утро призывало приняться за дело спозаранку. Светлые оконные шторы налились солнцем, праздничной радостью бытия. Кофе дымился, тлела в пепельнице сигарета «Салем». Ксана с притворной суровостью отчитывала Вову, который только что надетые белые гольфы успел извозить, забравшись под кровать.
Ласточкин сидел за столом на кухне, где самоварное убранство сменилось коллекцией пивных иностранных кружек. Держал перед собой развернутую газету «Советская культура», но мысленно был далеко. Нынешний день волновал его повторением и несходством одновременно. Когда-то… то же самое было совсем иным. Сам он тогда не понимал, и ладони вспотели от, вероятно, передавшегося ему волнения мамы. Кроме того, присутствие большого количества сверстников возбуждало. Бойкие и пугливые, они не давали ему сосредоточиться на том, что его ждало. Он глядел жадно, нетерпеливо, мечтая оторваться от мамы, выкинуть какую-нибудь шалость, чтобы его заметили. Хотелось отличиться, главенствовать, подчинить, а потом уже разобраться, с кем дружить, на кого наскакивать. И не знал он, что обыкновенные такие мальчишечьи намерения отлетят от него вот-вот навсегда.
И мама не знала: у них в роду не было музыкантов. Даже не вспомнить, кто обронил: а у мальчика способности… С чего все и началось, закрутилось.
Какая наивность, авантюризм — просто взять за руку своего ребенка и окунуться с ним вместе в толпу других родителей с детьми, тоже решившихся, надеявшихся… Во дворе той школы цвели малорослые искривленные вишни, а из раскрытых окон ливень звуков хлестал. Поток, мешанина, разноголосица их воспринимались как обещание чуда. Так же журчало, урчало, плескалось в оркестровой яме, прежде чем собраться, скреститься в едином луче по знаку дирижерской палочки.
Себя Ласточкин в тот день плохо помнил: детское сознание в основном существует впечатлениями извне и потому объективнее, справедливее, но быстрее стирается. Позднее, как бабочка на иглу, все пережитое, весь опыт нанизывается на довольно-таки короткий шпенечек — точку зрения своего «я»: я вошел, я посмотрел, подумал, мне показалось…