— Я чувствую, что защищаю брежневский режим, — брезгливо, сквозь зубы, говорил нацист Макс, если у Дома Советов заводили песню «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз!». В ответ из агитировавшей всех разойтись по домам желтой «ельцинской» машины громко включали: «Путана-путана-путана, ночная бабочка, ну кто же виноват…» Мы прослушали эту «путану» не одну сотню раз. Не лучший способ умиротворить восставших. Машину прозвали «желтым Геббельсом», депутатам, которые покинут здание, она обещала льготы. Стояла у мэрии, то есть под домом-книгой, через дорогу от нас, защищена милицией, и говорила всё, чтобы однажды её сожгли.
— Каски строительные не нужны, ребята? — с надеждой предлагал активист— коммунист, сам уже в каске. Жаловался на то, что с другой стороны Дома, у реки, казаки не дают строить. Не верят в штурм.
— Нам, комсомольцам съезд сейчас запретили, — жаловался мужик, — подпольно проводим. Возраста он был совершенно не комсомольского. Ещё нахваливал очки для бассейна «от газов». Мы отказались. Я спросил, как он оценивает социальный состав собравшихся.
— Производящие классы, — оглядываясь, доложила каска, — но многие в пенсионной или предпенсионной стадии…
В стольких лицах читалась одна тоска по советской Атлантиде и её канувшим бесплатным чудесам, казавшимся ещё вчера такими обычными.
Вот я снова ночую здесь, у этого Дома («Площадь Свободной России» официально называется) на досках забора у своего огня. Почему мне здесь так хорошо, хоть и зябко? — спрашивал я себя. Лучше, чем в любом магазине, музее, галерее, клубе, редакции… Может, потому что я в детстве строил такие вот завалы во всю комнату. Кувырком игрушки, книги, стулья, взрослые вещи. Ни бабушка, ни мама не ругались, считалось, я «развиваюсь». Если спрашивали: «Что ты построил, крепость?», я отмалчивался или называл это красивым словом «руины». Мне не нравилось воображать что-то на месте этих вещей, но нравились сами эти вещи в их перевернутом, не положенном, не сочетаемом состоянии. Закопавшись в хаосе «игрушечных» и «настоящих» предметов, я засыпал, и только тогда меня можно было перенести на кровать. Может быть, отсюда эйфория при виде баррикад? Похожие эмоции только от обгоревших или просто обглоданных временем автомобильных скелетов…
На химии мы составляли молекулы из цветных пластмассовых шариков и трубок. Часто получались несуществующие вещества с невозможными свойствами. Химеры. Теперь я сравнивал их с баррикадами сквозь слово «невозможное». В последних классах я узнал о «нефункциональных машинах» механика-авангардиста Тингели. Они тоже были похожи своим обилием случайных деталей. Обыденные предметы употреблялись в них выдающимся образом. Хокусай одним росчерком рисует цаплю. А я всегда мог, не отрывая линии от бумаги, вывести баррикаду — получится нечитаемая надпись (подпись?), единственно нужная тебе в море прочитанного. Невозможное, которое перед глазами, как если ехать в метро — стены вагона «пластик под дерево» — и вдруг понять, что водишь взглядом по годовым кольцам никогда не бывших лет. Невозможных.
Ночью, на баррикаде, ко мне прижималась Ася и говорила: «Ты мне не нравишься таким вот, командуешь, нервный голос у тебя становится, отрывистый, ты нравишься мне другим». Она дрожала в моей кожаной куртке из спизженной гуманитарной помощи. Уже успела разукрасить рукава виселицами, человечками, цитатами из Летова. Утром ей нужно было улетать в Америку. Там будет в истерике смотреть танковый расстрел по СNN и названивать, со слезами, в Москву, чтобы сказать, как меня любит. Но меня дома не окажется. Ещё приезжала на баррикады её подруга, Катя-переводчица. С загадочным лицом она демонстративно бросала в рот какие-то безвредные средства, вроде ноотропила, будто это были бог знает какие наркотики. А в голове у Кати играл «Джефферсон Эйрплэйн».
От Аси у меня осталась кукла. Сидит на подоконнике. Мой маленький портрет, сшитый между 1991-м и 1993-м: джинсы, значок «А» в круге, приколотый к безрукому свитеру, шнурованные армейские говноступы, непропорционально высокий лоб, длинный «хайр» с одной стороны головы и никакого с другой, расставленные в стороны руки. Смотрит на улицу. Если его находят гости, долго удивляются сходству. «Дегенеративное искусство, спорим, она еврейка?» — взвешивая невесомое тряпичное существо в татуированной руке, высказался о художнице знакомый скинхэд. Я побаиваюсь этой копии. Но выбросить или сжечь тоже не дело. Ася все сильнее увлекалась шитьем и лепкой своих маленьких чудовищ, даже стала известна как «папет-артист» в некоторых кругах. Сделала, например, Ника Кейва с сигаретой и умудрилась подарить ему. Наверное, когда Кейв смотрит на себя в её исполнении, ему тоже немного не по себе…