И только приехав в район после института, увидела, как нужно живым все, что она делала ради себя, ради своей памяти о прошлом. Бедность кругом невылазная, послевоенная. На месте этих Левашей одни головешки торчали! Теперь куда там, не сравнишь, все заново отстроили! Вот в другой раз покажет Тоне, какой Малинин на берегу Маковки коровник отгрохал, ровно санаторий, а к зиме и здесь телятник кончат…
Тоня боялась закрыть глаза. По белой печи скользили дымные тени. Ветер плаксиво стонал за окнами. Утешения Надежды Осиповны казались ей жалкими и бессильными перед огромностью изрытого тучами неба, перед трудной, бедной землей этого болотного края. И Тоня была уверена, что Надежда сама не верит своим словам и говорит их потому, что ей самой страшно и бесприютно и хочется как-то оправдать свою жизнь, заполненную скучными хлопотами о семенах, о гектарах, ночевками в чужих избах, размытыми глинистыми дорогами, сырыми туманами.
— А ты как проектировала? — вдруг грубо, с небрежной жалостью спросила Надежда Осиповна. — Ходить по полям и цветочки собирать? Корову вытащила, а сама увязла. А еще заводская! Пыльца ты, а не человек.
Тоня стиснула руками щеки. Пусть, пусть говорит, лишь бы не остаться одной в этой нескончаемой ночи.
— А ну тебя! Не умею я баб утешать, — засыпая, сказала Надежда Осиповна.
Ничто не могло уязвить Тоню больнее этого слова.
«Заводская» — предмет ее гордости, тщеславия, тайного превосходства над всеми здешними женщинами, над той же Надеждой. Любая из них и пройти-то побоится через прокатный цех!
И вдруг оказалось, что не они, а она, Тоня Малютина, предстала перед всеми беспомощной и жалкой. Все вдруг повернулось, никто ей уже не завидует, не восхищается. Ее утешают, жалеют. Даже эта доярка, и та способна сделать здесь больше, чем она, Тоня Малютина. И Надежда, и этот бригадир, и доярка что-то могут, что-то видят впереди, одна она болтается здесь бесполезной пустышкой, фифочкой…
К приходу Игоря Тоня прибрала комнату, умылась, накинула халатик — чистенькая, свежая, словно и не ездила никуда. Расчесывая мокрые волосы, всматривалась в зеркало и удивлялась, почему ничего не отражается на лице: «Что с тобой творится, милая моя?» И, рассказывая Игорю, тоже удивлялась: почему он не понимает, о чем она говорит? Получалось, как будто ее больше всего трогает история с коровой.
— Мы-то как себе представляли, — говорила она, — электродоилки всякие, доярки в белых халатах.
Игорь смеялся.
— Чудачка. Электродоилки — это легче всего, было бы что доить.
Он шутил с той же веселой злостью, какую она заметила у Надежды Осиповны, относился к этому так же, как если бы у него не хватало каких-нибудь деталей для ремонта, или обнаруживался брак, или кто-либо из трактористов начинал скандалить из-за расценок.
— Да, в Левашах у нас кавардак, — говорил он. — Надо их брать за жабры.
Она слушала его устало и отчужденно. Оба они говорили об одних и тех же вещах, оба возмущались — и не понимали друг друга. И это было хуже, чем если бы они спорили.
Она бросилась на кровать лицом в подушку.
— Дура я, уговаривала тебя ехать!.. Дура!.. Это я виновата!..
Ласково-встревоженные уговоры Игоря только пуще возмущали ее. Не любит он ее, иначе он понял бы, что с ней происходит. Ей хотелось, чтобы он говорил о том, что сидело в ней и мучило ее, а он утешал ее, как маленькую, капризную девочку, лишь бы скорее успокоилась и он мог бы сесть за свои бумаги. С тех пор как Писарев уехал, работа заняла его целиком. Теперь ему не требовалось никакой поддержки, она, Тоня, нужна ему как жена, и только. Приготовь, накорми, прибери, будь всегда веселой и милой, и главное — не мешай.
Так же, как в Ленинграде, когда он решил купить письменный стол.
И как тогда, когда он ничего не сказал про вызов в райком.
Обиды вспоминались легко. Их можно было прощать, но, оказывается, память сохраняла их весьма аккуратно…
Прежний диспетчер вернулся из отпуска. Тоню перевели работать плановиком. Она должна была сидеть в общей комнате бухгалтерии безотлучно все восемь часов. Старик бухгалтер запрещал всякие разговоры. В посевную ей предстояло мотаться по колхозам за всякими сведениями и снова чувствовать себя беспомощной свидетельницей среди людей, занятых настоящим делом. Возня с бумажками, всевозможными отчетами, формами казалась ей теперь кощунством.