Читаем Последнее письмо из Москвы полностью

Хоть я и считал себя убежденным последователем Омара Хайяма, который считал вино богатством, а таверну — своим дворцом, мои возможности следовать его учению жестко ограничивались из-за склонности к беспокойству. Наши торжественные возлияния погрузили меня в спячку, отгородившую меня от окружающих, но благодаря недюжинному опыту я с честью справлялся с ней — молчал с полуприкрытыми глазами, изображая интерес к беседе, и одновременно наслаждался бесконечной пустотой в голове. Полная любезности улыбка, отпускаемая время от времени в ответ на вопросительный взгляд, молча подтверждала, что я тут и готов участвовать в разговоре. В то же время окружающие были благодарны за молчание, поскольку могли, наконец, высказаться. Помнится, сын рабана Гамлиэля, одного из величайших талмудических мудрецов, говорил, что всю жизнь прожил в окружении мудрых, всезнающих людей, которые считали, что для человека нет ничего лучше молчания. Через две тысячи лет и при совершенно других обстоятельствах молчание превратилось в признак такта. В моем случае это был единственный путь избавить мир от выкидышей моей вдохновленной винными спиртами болтливости.

Герметично упаковав язык за зубами, я слушал Динины описания того, как при помощи голоса проявляется сущность индивида, — это была излюбленная ее тема, лежащая на пересечении музыки и педагогики. Мария Виктория и Хосе Мануэль внимали ей с интересом — задавали наводящие вопросы, комментировали ее слова и анализировали примеры из ее богатой практики. Совершенно не желая того, я вдруг нащупал ком бессвязных по сути своей ассоциаций, которые вывели меня к воспоминаниям о детских годах в Аргентине.

Всего через несколько недель после нашего переезда я зажил полной жизнью — совершал ошибки, выносил издевательства, терпел фиаско, подружился с одними и участвовал в травле других, но так и не наладил отношений с отцом. Разочарование мое почти не выплескивалось наружу, но под слоем видимого спокойствия зарождался конфликт. Я проявлял чудеса невидимости: посещал две школы одновременно — начальную в первой половине дня, а еврейскую во второй, запоем читал, но только украдкой, поскольку отец подходил к вопросу учебы формально и требовал, чтобы я налегал на учебники, а не на литературу, к которой относился как к бульварному чтиву — то есть, как потере времени. «Не читай, учись» — таков был его девиз.

Инстинкт выживания выгонял меня на улицу, чтоб уберечься от встреч с отцом, — я не желал его видеть и не хотел, чтоб он видел меня.

Я разрывался между тоской, которую вызывал во мне его вид, и страхом перед ним, от которого страдала моя мать и который был вызван постоянными всплесками агрессии отца по любому поводу, особенно во время приема пищи: из-за моей жадности, моих высказываний, возмущавших его, моей халатности в отношении учебы или просто от одного моего вида. Мы с ним испытывали сходные чувства: взаимную антипатию, злость, нетерпимость друг к другу. Когда я не мог сдержаться, бежал к матери с жалобами. «Зачем ты привезла меня сюда?» — это был излюбленный мой упрек. Я не получал ответа, а тот, который она предлагала, меня не устраивал: «Он так ведет себя, чтоб ты тоже когда-нибудь смог стать отцом».

Когда родился мой брат Родольфо, семейное обожание, мое в том числе, стало полностью направлено на него — я делал все, чтоб защитить его. Я превратился в его телохранителя — он был на десять лет младше меня — и иногда я заменял ему родителей. Его присутствие немного утихомирило отцовскую враждебность ко мне, но не искоренило ее: он просто слишком был занят здоровьем брата, чтоб тратить время на меня. Позже градус напряжения снизился, но не исчез полностью, когда я стал участником молодежного сионистско-социалистического движения, пропагандирующего утопические представления о мире.

С самого первого дня в Буэнос-Айресе я с нетерпением ждал писем от родственников из Советского Союза. Я забыл родную речь и потому полностью зависел от матери, которая мне их зачитывала. На самом деле единственным нашим корреспондентом была бабушка. Мы получали ее послания раз в полгода. Сначала она писала на русском или украинском, а потом частично перешла на идиш. И я, в свою очередь, тоже отвечал ей на ломаном идиш. Напрягаться не приходилось: письма приходили все реже, а потом и вовсе перестали.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже