В России также явились тогда новые общественные силы и новые люди. Одним из таких людей был Белинский. Это был канун февральской революции. «Все эти тогдашние новые идеи – писал Достоевский в 1873 году – нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества. Мы еще задолго до Парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием этих идей. Я уже в 46 году был посвящен во всю
Еще ранее на тех же страницах «Дневника писателя» Достоевский писал: «Белинский был по преимуществу не рефлективная личность, а именно беззаветно восторженная, всегда и во всю его жизнь, Первая повесть моя „Бедные люди“ восхитила его»… «В первые дни знакомства, привязавшись ко мне всем сердцем, он тотчас же бросился с самою простодушною торопливостью обращать меня в свою веру. Я нисколько не преувеличиваю его горячего влечения ко мне, по крайней мере в первый месяц знакомства. Я застал его страстным социалистом».
И сам Достоевский весь был охвачен потоком тех же идей. Впрочем, миросозерцание Достоевского в ту пору еще далеко не установилось. Но уже и тогда было в нем нечто, чего Белинский принять никак не мог. Да и едва ли он мог это нечто понять. Впоследствии сознательно, а тогда еще бессознательно Достоевский верил в< исключительность и несоизмеримость ни с чем иным
«Я застал его страстным социалистом – пишет Достоевский о Белинском – и он прямо начал со мной с атеизма. В этом много для меня знаменательного – именно удивительное чутье его и необыкновенная способность глубочайшим образом проникаться идеей… Интернационалка, в одном из своих воззваний, года два тому назад, начала прямо с знаменательного заявления „мы прежде всего общество атеистическое“, т. е. начала с самой сути дела; тем же начал и Белинский».
«Тут оставалась, однако, сияющая личность самого Христа, с которою труднее всего было бороться. Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушить, называя его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукою и экономическими началами, но все-таки оставался пресветлый лик богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием»…
– «Да знаете ли вы, – взвизгивал он раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне: – знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейства, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если бы даже захотел»…
Здесь, в «Дневнике писателя» стоит три точки. По условиям тогдашней цензуры Достоевский не мог точнее изложить этот странный разговор, но в письме к Страхову в 1871 году Достоевский рассказывает о том, как Белинский
– «Мне даже умилительно смотреть на него, – прервал вдруг свои ядовитые восклицания Белинский, обращаясь к своему другу и указывая на меня:– каждый-то раз, когда я вот так-то помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет»…
А на следующей странице «Дневника» Достоевский приписывает: «В последний год его (Белинского) жизни я уже не ходил к нему. Он меня невзлюбил, но я страстно принял тогда все учение его».
Итак Достоевский страстно принял тогда учение его, т. е. социализм Белинского, и в то же время не мог отказаться от «сияющей личности Христа», и каждый раз лицо его, Достоевского, искажалось от страдания, когда при нем ругали Галилеянина. Значит, тогда уже, в средине сороковых годов, Достоевский усматривал в революции антиномичность, и ее проблема была для него прежде всего проблемою религиозною.