Он сидит будто приколоченный гвоздями, не понимает почти ничего, но то, что понимает, вгоняет его в страх. Откуда эта свобода, как может Моди высмеивать этими ядовитыми песнопениями священные писания своих предков, Тору и Талмуд, всю книжную мудрость отцов? Песни Мальдорора стали его библией, которой он приводил в ужас дубодревних бородатых итальянских раввинов в Ливорно и своих родичей. Они зажимают уши ладонями.
Даже сейчас, в катафалке, который унесет его в белый рай, Сутин чувствует на себе вину и проклятие за то, что его малодушное ухо внимало этому пьяному проповеднику из Ливорно. Моди больше не осознавал, кто он такой. Он требует, чтобы Сутин пил, вынуждает быть пьяным, приказывает наконец читать книги.
Опьяняйтесь! – кричал Бодлер ему в ухо. И он вынужден подчиняться, передавать крик дальше.
Данте он выплескивает, дребезжа голосом и размахивая руками, на бульвар Монпарнас, так что прохожие испуганно отшатываются в сторону, а Бодлера высасывает искривленными губами, как цитрусовый плод. Смерть влюбленных!
Но только когда он читает наизусть Дантов ад с мучительными воплями проклятых, его голос звучит еще ядовитее, еще пронзительнее. Тринадцатая песнь! Когда персонажи пересекают кровавый поток и попадают в Лес самоубийц, которые превращены в дикие кустарники, терзаемые гарпиями, он стонет и хрипит так, что слушатель содрогается:
Не ломай, мне больно! – вопит Модильяни в Сите-Фальгьер.
Путешественник по загробному миру ломает ветвь, видит истекающую из нее кровь и слышит голос, израненная душа Пьера делла Винья кричит:
Прекрати мученья! Ужели дух твой до того жесток? Мы были люди, а теперь растенья[11]
.И Моди хрипит и корчится в лишь отчасти притворных туберкулезных муках. Слова и кровь струятся из разлома. Моди сам – отломанная ветвь, он – страдальческий голос самоубийцы. Он – кровоточащее легкое Данте. Он – чахотка Вселенной. И Сутин, широко раскрыв глаза, сидит на осажденном клопами матрасе и кусает свой рукав. Данте дико хрипит прямо в ноющую стенку его желудка. Моди – свой собственный король, король Ливорно. Ему не нужен никто, кроме вот этого одного.
Бесстыдство Моди. Он рисует в открытую, так же как любит в открытую. Пьяный, он стягивает с себя одежду и демонстрирует свое божественное тело английским дамам, которые с возмущением отворачиваются. А как бесстыдно он пишет своих обнаженных богинь, которые выставляют напоказ перед зрителем свои груди, бедра, темный спутанный треугольник. Робкие продавщицы и провинциалки, приехавшие в столицу, чтобы найти свою судьбу, которых он с рутинной уверенностью затаскивает к себе в мастерскую и раздевает. Антония, Адриана, Роза, Луиза, Виктория, Маргарита, Альмаиза, Лолотта – ничего не осталось от них, только поза на его полотнах, только красивое лицо и обнаженное тело на диванах и кушетках. Их великолепные груди, черная рощица, зовущее лоно.
Все помнили первую выставку Моди и скандал, который вызвали его картины. После разрыва с Беатрис Гастингс он жил у Збо и Ханки. Рисует в гостиной, Збо снабжает его красками, кистями, алкоголем и моделями. Лишь бы рисовал, предавался опьянению. Весь 1917 год обнаженные следуют одна за другой лихорадочным потоком. Тугая плоть выпячивается, круглится, хвастается своей розовой бесстыдной наготой. В декабре семнадцатого Збо организует выставку в галерее Берты Вейль. В день открытия окружной комиссар, чей кабинет находится на улице Тетбу прямо напротив, намерен закрыть выставку. Его внимание привлекло скопление народа перед окнами галереи. Люди останавливаются, смотрят на обнаженных, на их возмутительно оголенные лобковые волосы, их торжествующие лона. Качают головой и не могут оторваться. В воздухе повисло напряжение.
У нас мировая война, а эта банда с Монпарнаса выставляет свою похабщину.
Райское бесстыдство Моди, закоренелый, неизбывный стыд Хаима. Вид обнаженной модели наводит на него панический страх и оцепенение. Существует одна-единственная обнаженная натура, написанная им в 1933 году, кто-то назвал ее Ева. Изображение не обнаженности, нет, а поспешно прикрытой наготы. Не черный треугольник, воспеваемый Модильяни, а выражение стыда, пробегающее по лицу. В минуту изгнания из рая.
Всякая легкость – бремя для того другого, из Смиловичей. Они сидят за столом у Зборовских на улице Жозеф-Бара, Кислинг тоже там, все едят минестроне, который приготовила Луния Чеховска. Наевшийся Моди вытирает рукавом губы и вскакивает с места.
Хаим, сейчас я напишу твой портрет.