– Если даже их перестали пугать колдуны, значит, ты ставишь верные вопросы, айгучи, – медленно сказал элик. – Собирай съезд, я готов.
– Государь, позволь договорить. Ты не все знаешь.
– Я знаю достаточно.
– Ты знаешь достаточно для войны, государь. А я предлагаю тебе победу.
Часть третья
Переступи вторую черту
Он бы их, наверное, и не заметил, кабы не Махись. Махися он не стеснялся, с ним можно поговорить о чем угодно, пожаловаться, даже поплакаться, наверное, – это не по-мужски и не будет такого никогда, но Махись бы понял. А и не понял бы – никому рассказать не смог. И спеть ему можно было – кому еще-то.
Кул и запел, неожиданно для себя. Жаловался на эту дуру Сылвику, которая с ним как с бычком, выдоила без спросу и ушла, а он всю ночь не спал, обмирая от воспоминаний и от задавливаемого желания найти эту Сылвику и показать, что он не бычок, так показать, чтобы она сама растеклась и размычалась, подобно корове в охоте – об этом и запел. О том, что бы он с Сылвикой сделал, и об удовольствии, которое бы она получила, и о стыде, который сам Кул испытывал в связи с таким желанием.
Желание было стыдным со всех сторон. Достойный муж спокойно выбирает из множества жён, которые хотят понести его семя или просто получить настоящее удовольствие от единения. Пятнадцатилетний степной воин еженощно пять раз пересекает степь на лихом коне, чтобы подарить свой жар пяти едва созревшим красавицам, каждая из которых мечтает насладиться его телом и его страстью. Кучник, научившийся попадать стрелой в соперника, так же метко и уверенно направляет стрелу удовольствия в избранную соложницу, а то и нескольких, скрепляя этими стрелами семью, дети которой станут могучими повелителями степи во славу рода, идущего от отца матери и от матери отца. Молодой владыка своего мира полночи не вожделеет холодную жену, годящуюся ему в матери.
У меня, пел Кул под сочувственные кивки Махися, нет ни жены, ни познанных или вожделеющих меня красавиц, ни лука, ни коня, ни степи, ни отца, ни матери, ни рода, ни надежды получить их. Я сам, пел Кул, отказался от жизни мары, я не мары, но и жизни кучника мне не видать, нет степи рядом, нет меня в степи, и не уверен я, что сам я степняк, что степь примет меня, что я выживу в степи хотя бы один день и хотя бы одну ночь.
Каждый день я смотрю в небо и каждую ночь я смотрю в небо, пел Кул, и я не вижу небо таким, каким оно должно быть, я не вижу небо таким, какое оно на самом деле, здесь оно скрыто, заложено, объедено деревьями, утесами и холмами, здесь огромный глаз неба скрыт, залеплен, близорук и обманут, и не будет детям неба свободного вздоха и свободного взмаха, пока они не вырвутся из этого плена, вырваться из которого невозможно.
Я не знаю, пел Кул, что теперь делать, и спросить мне некого. Раньше я мог спросить Арвуй-кугызу, а теперь он ушел, и его уход проделал в моем мире дымящуюся дыру, большую, почти как небо, такую огромную, что дыра вылезла из моего мира в общий, поэтому с самого рассвета от Вечного леса тянет дымом и гарью. Полмира провалилось в эту дыру, лучшая половина мира, и мне придется жить, пел Кул, в оставшейся, дымящейся и горькой, половине, в которой никто не поможет даже советом, в которой никто не знает твоих песен и твоего языка, в которой никто не понимает твоих мыслей и чувств, да и сам ты их толком не знаешь и не понимаешь.
Тут Махись мог и обидеться, потому что он-то многое понимал, но не обиделся, потому что не услышал. Не было его ни по левую, ни по правую руку, ни за костерком. Махись частенько исчезал вдруг и без причины. Но не средь бела дня же, сообразил Кул, запоздало обернулся и оборвал песню.
К костру шли трое, все млады: птаха, крыл и птен. Точнее, четверо. Четвертая, нагловатая куница, мышковала вокруг, то опережая мары, то порская в сторону. Значит, птахой была угрюмая Гусыня Айви. Кул сразу узнал и шибко серьезного Озея. Птен был тоже из Перепелов, но имени его Кул не помнил.
Шли они от Верхнего бора. Туда, значит, перенеслись дуплом, мимо-то не проходили. Кул бы заметил, а Махись еще раньше.
Не уйти ли под навес, подумал Кул, но это было бы проявлением слабости. Да и не факт, что к нему идут, может, мимо проскочат. Куница пошипит, Озей глянет виновато, а птаха, как всегда, пройдет с задранным носом. Всё лучше, чем пялиться будет, как вчера.
Небо, она же вчера все видела.
Теперь бежать было поздно, поэтому Кул суетливо пошевелил ногой угли и так же суетливо потрогал кончиком языка передние зубы. Зубы по-прежнему мешали языку, соседним зубам и всему рту, они были слишком большими и слишком целыми, даже с крохотными зубчиками на кромке. Зубы с зубчиками, смешно.
Страшно.
Кул передернулся и быстро кинул в рот шарик высушенного овечьего творога. Он лишь весной научился скатывать шарики так, чтобы вкус был, как в детстве, с осени пытался. Теперь, когда Кул рассасывал и сгрызал шарик, что-то вспоминалось. Точнее, возникало ноющее ощущение, что вот-вот вспомнится что-то очень важное и мучающее своей невскрытостью.
– Можно? – спросил Озей.
Надо же.