На этот раз я произнес невольно эту обычную формулу: снаряд разорвался буквально у меня под носом. А я не свалился наземь! И еще обладаю обеими ногами и обеими руками? Странно! Странно также, что в 12 или 15 метрах позади меня красавец-сержант зуавского полка, великолепной выправкой которого я восхищался недавно, осматривая стоянку 4-го Сводного, и которому только пять минут тому назад я пожал руку, обогнав его у Лангустовой траншеи, лежит теперь на спине, скрестив руки: убитый наповал осколком, вырвавшим у него сердце… Полуоборот! Я возвращаюсь к трупу. Человек был буквально поражен громовым ударом: смерть не стерла улыбки с его губ. И я сжимаю его руку, еще теплую и гибкую, как живая рука:
— Мой добрый, старый товарищ! Значит, ты вдруг покинул нас таким образом?..
Еще полуоборот. И я вновь иду по направлению к неприятелю. И я думаю, но на этот раз не разжимая губ:
«Счастливец, право!».
Вот я у конца хода. Перемена декорации в те две минуты, что я покинул это место: здесь упал другой снаряд: может быть два, может быть три… во всяком случае столько, что пейзаж серьезно изменился: вместо того, чтобы оканчиваться перед земляной стеною, стеной толщиною в 80 метров, за которою находился неприятель, ход Акаций кончается теперь на краю полудюжины взаимно соприкасающихся воронок, шириной от десяти до тридцати метров, а за ними нет больше ничего: германская траншея, выпотрошенная, как кишка, появляется передо мною без неприятелей. Невозможно угадать, покинули ли эти молодцы свою нору, потому что им так самим захотелось, или 4-й Сводный полк, грубый полк их о том попросил… по-своему.
И вот я… есть или нет, в кустарниках, напротив меня ружья, пулеметы, гранаты, траншейные гаубицы, все, что готово отправить меня в иной мир?.. That is the…[19]
И я, спустив ноги, усаживаюсь на краю воронки, чтобы исследовать вопрос. Впрочем, если бы там было хоть ничтожнейшее из вышеперечисленных орудий, с хоть ничтожнейшим бошем позади, я рисковал бы остаться здесь и просидеть дольше, чем можно бы было подумать… вечность например… Да, я все это очень хорошо знаю, не сомневайтесь в этом. Но я знаю еще лучше, что быть убитым — это было бы для меня в высшей степени все равно…
Все равно? Что я сказал, что я осмелился сказать? Есть чем привести в негодование. В самом деле: я человек, следовательно, черт возьми, я дорожу жизнью! Я даже больше, чем просто человек: довольно молод, завидно здоров, почти богат… (богатство — это, правда, жалкий козырь, но сколько людей считают его самым крупным!), и зовут меня Фаэль де Фольгоэт, и в моем гербе «черный цвет в поперечном разрезе серебряного щита, с кораблем посередине, с черным полумесяцем сверху», а сверху шлем… Благороднее нельзя быть, вы видите. (Сколько людей продали бы отца и мать, чтобы иметь только половину моего серебряного щита с черными поперечными полосами и выставлять его повиднее!). Правда, что я ничего не выставляю, что я даже положил свой герб в кладовую всякого старья: никто не имеет права слишком отставать от своего века. Притом я хотел бы присвоить эпитафию того кардинала, испанского гранда, герцога, князя, примаса обеих Кастилий, министра и королевского любимца, который пожелал почивать всю вечность под медной плитой без всяких украшений и на ней начертал собственной своею рукою: «Hic jacet pulvis cinis et nihi.[20]
Впрочем, ничто мне в этом не мешает. Итак, вполне доказано, что я самый счастливый человек.
И я должен цепко держаться за жизнь…
Да, но… я все-таки не дорожу ею… или, скорее, не дорожу ею больше. Вот уже три года, как меня начало тошнить от жизни, и теперь эта тошнота переходит в потерю всякого вкуса.
Я уже вам говорил все это. Я старею, я повторяю одно и то же. Я вам сказал, как я опускаюсь; я вам сказал, как сильно жажду я смерти. Я вам сказал о вероятных причинах этого изнеможения, которое обращает меня в прах раньше, чем я перестал жить… или иметь вид живого человека. Причины? Во-первых, госпожа Фламэй, причина интимная и тайная… (тайная?). Война — причина общая и бьющая в глаза: зловещая волшебная палочка колдуна, который любит превращать детей в мужчин, мужчин в стариков или в трупы.
Я даже признался вам в моем последнем удовольствии, болезненном, если это — удовольствие: в философствовании. Итак, я еще раз философствую здесь, свесив ноги и махая руками, и копаюсь глазами и биноклем в остатках бошской траншеи и дальше за ней, в густых кустах, пощаженных пушкой.
Я копаюсь с самой преступной небрежностью… Очевидно, как циклон по океану, проходит эта война по свету: позади нее, как позади него, ничего не остается, и даже трава не растет больше.