Это он слышал. Но ему надо было другое, и потому то, что он слышал, мало интересовало его. Ему надо было, чтобы со стороны станции раздался приглушенный, сиплый свисток электрички, когда, тронувшись и не набрав еще скорости, она приближается к огражденному шлагбаумами переезду. Ему нужна была
И он продолжал ждать. И он продолжал следить за тем, что происходило внутри него. Время как бы перестало существовать, важно было не время вообще, не часы, а иное: чтобы то, что происходило внутри него, не опередило того, что он ждал, что ему было надо.
Внутри были жар, боль, бред и тиканье. Ему было холодно, зябли ноги, особенно левая в тесной туфле, но он говорил себе: я потерплю, я буду терпеть, я хочу жить, я должен дождаться, меня спасут. Он верил, что его спасут и он будет жить — теперь он будет жить совсем, совсем иначе, — и поэтому он все может перетерпеть. Сознание его, как и прежде, то делалось прозрачным и четким, то погружалось в какой-то странный сумеречный сон, похожий на явь, — он готов был снести и это. Было только очень, очень холодно.
2
В Сочи жарило солнце, двадцать шесть дней сплошного, висящего в небе и отраженного в море, в камнях, в цветах огромного южного солнца. Не мудрено, что, когда, вернувшись в Москву, я ехал в метро и потом с чемоданчиком в руке бежал к нашему дому, все пялили на меня глаза: русоволосый, голубоглазый негр.
Я очень рассчитывал на то, что этот эффектный вид поможет мне скрыть смущение в первую минуту встречи с тобой, что я спрячусь за загар, за натуральное возбуждение, вызванное длительной разлукой. Я заранее боялся твоего взгляда, боялся, что своим смущением выдам себя.
С трепетом душевным и физическим вставил я ключ в замочную скважину, повернул его с мягким нажимом влево и толкнул коленом дверь. На меня пахнуло милым домашним уютом, чем-то праздничным. Ты, одетая в новый костюм, шла мне навстречу, а за тобой в нарядном платьице шагала Машенька.
Лучше было бы, если бы первой шла Машенька, а ты — за ней: я бы схватил ее, расцеловал, подбросил в воздух, а уж потом поздоровался с тобой. Так мне было бы легче.
Но ты шла первой, и на твоем подпудренном и подкрашенном лице было смущение, а в глазах — тревожный вопрос. Ты смотрела на меня так, что я сразу понял: ты мучительно боишься что-то прочитать на моем лице. Это длилось всего мгновение, но я это очень хорошо запомнил: в твоем взгляде был страх, что ты увидишь мое смущение, может быть, даже смятение и что, значит, я перед тобой не чист.
Я это понял в то же мгновение, и в то же самое мгновение ощутил, что ни капли не смущаюсь и не волнуюсь, и это было удивительно. И в то же мгновение — все в то же! — я заметил, что твой страх пропал, и ты почувствовала облегчение. И обоим стало хорошо, и мы обнялись и поцеловались.
В глубине души я чувствовал себя преступником, и то, что я не смутился, доказывало лишь мою низость. Но удивление не проходило: оказывается, можно было совершать такие поступки и не испытывать угрызений совести. По крайней мере — пока…
Маша строго смотрела на меня
— Что же ты не идешь к папе? — сказала ты, ревниво переводя взгляд с Маши на меня.
— Пусть он идет ко мне, — с достоинством ответила Маша, делая ударение на «он».
Тут, ты помнишь, я поднял ее на руки, и, знаешь, мне показалось, что Маша поцеловала меня как-то особенно — самозабвенно и порывисто, будто она без слов что-то прощала мне.
Я разделся, пошел в ванную, и мне так захотелось, чтобы ничего того, что произошло со мной в Сочи, не было или, во всяком случае, чтобы с
Я так думал, наивный человек. Впрочем, предаваться размышлениям было некогда: Маша, что-то простив мне, стояла за дверью ванной и просила открыть и впустить ее.
— Я хочу на тебя посмотреть! — кричала она. — Папа, ты весь такой черный?
— Весь! — отвечал я, окатываясь теплым душевым дождичком, который приглушал наши голоса.
— Маша, отойди, нехорошо, — слышался твой голос.
— Сейчас, дочка, — сказал я, быстро вытерся, надел плавки и отодвинул задвижку.
Вы стояли за дверью рядом. Ты выглядела сконфуженной. А мне стало вдруг стыдно. Стыдно за свой южный загар, за промытую гладкую кожу, за посвежевшие бицепсы. В сущности, мне было стыдно показывать тебе свое тело, которое принадлежало уже не только тебе. Но и это чувство — стыд — длилось лишь мгновение.
— Ну и негр! — сказала ты и дотронулась до моего коричневого плеча.
Знаешь, что я понял тогда, в ту минуту? Ты соскучилась по мне. Даже, может быть, больше — истосковалась.
— Хорошо? — спросил я, как мальчишка, сцепив руки над головой и подрагивая мускулами. Это я ликовал оттого, чт
— Ладно, одевайся. Завтрак остынет, — сказала ты, не похожая на себя, мягкая, умиротворенная.