Все ведающий Сандро рассказал мне позже и о ее, как это называется, личной жизни. Отец ее был членом Союза художников средней руки, но умел заработать и не был богемцем. В ранней молодости она вышла замуж за человека много старше ее и ничем не выдающегося, работала переводчицей в каком-то НИИ, родила двоих, что ли, детей и подрабатывала репетиторством. Прозаически развелась, поделив с бывшем мужем крохотную двухкомнатную квартирку. И вдруг взлетела: попала в Газету и стала жить со своим одноклассником-музыкантом, для полноты легенды – влюбленным в нее со школьной скамьи, сделавшимся к тому времени международного класса дирижером, евреем, конечно, но по имени, как ни странно это звучит, Макар. Этот самый Макар был женат на скрипачке, но ушел к Асановой, отчего-то так и не разведясь, купил ей и ее детям квартиру в Сивцевом Вражке, так что жила она, так сказать, в блуде, как бы наложницей, но в холе,- Макар был очень богат…
Вы скоро поймете, отчего я говорю об Оле Асановой так подробно – она, безусловно, сыграла роль злого гения в моей газетной судьбе.
2
Порядок был таков: сдаешь материал Иннокентию часов в пять – в шесть был предел, дэд-лайн, нарушив который ты уже становился преступником, и, как я не сразу узнал, тебя подвергали штрафу, вычитая деньги из зарплаты. Иннокентий ставил материал на полосу, и в каталоге номера против этой статейки возникала буковка R. С этого момента автору вменялось сидеть дурак дураком и тупо ждать, пока кто-то в отделе рирайта не сподобится приняться за чтение его опуса. Если таковой энтузиаст находился, то рядом с первым R возникало второе, а также в той же строчке – фамилия рирайтера. Коли претензий к автору не было, то рано или поздно появлялось третье R, то есть материал оказывался окончательно сдан в номер, и можно было со спокойной совестью шагать домой.
Но это был идеальный вариант.
Во-первых, служба рирайта, зевая и потягиваясь, принималась за работу хорошо к семи, а то и к восьми – они подчас трудились за полночь, и торопиться им было ровным счетом некуда. Но, главное, по мере чтения, как правило, у них возникали вопросы к автору, и тогда со второго этажа звонили нам на третий и просили такого-то спуститься. Этого рода вызов последовал для меня впервые лишь к концу третьего месяца моей новой службы, быть может, потому, что попервоначалу мне никто ничего толком не растолковал, и я сбегал из редакции, как только Иннокентий принимал мою статейку. Только много позже я спохватился, что делаю что-то не так. И было несколько странно, что никто мне не подсказал, что поступаю я против правил. Много позже я сообразил, что мои добросердечные коллеги лишь молчаливо позволяли мне набирать штрафные очки: мол, катишься мимо кассы на санках – и в добрый путь.
Надо сказать, с непривычки я разволновался. Коллеги смотрели на меня, ухмыляясь. "Ну вот, познакомитесь с нашим рирайтом",- сладко протянула культуролог по имени Настя Мед, грудастая умная дама, звезда отдела культуры, писавшая, безусловно, живее и злее всех остальных,- протянула, мне показалось, не без злорадства. В волнении отправился я на второй этаж.
В таком же, как наш, загоне сидели полдюжины мальчиков и девочек аспирантского возраста и вида. Прежде всего меня поразило выражение их лиц – у всех как одного донельзя высокомерное. Ни тени доброжелательности не скользнуло ни по одной физиономии, даже оттенка простой вежливости, когда я неловко представился и объяснил, что меня, мол, вызывали. Они, будто сговорившись, держались неприступно, как государственные чиновники некоего враждебного отдельному гражданину ведомства, и это странно контрастировало с их обликами -интеллигентно-еврейскими преимущественно, нежными, чуть не светящимися, какие бывают у хорошо выкормленных и мытых, добротно образованных отпрысков приличных семейств.
Меня поманил лысоватый юноша лет двадцати пяти с круглой головой, бесцветными глазами навыкате и с пробивающейся сквозь напускную небрежность врожденной застенчивостью. Говорил он очень тихим голосом, тщательно не глядя мне в глаза. Но говорил вещи совершенно наглые – за мою долгую писательскую карьеру ни один редактор со мной так никогда не разговаривал. Он указал на мой текст, который был высвечен перед ним на мониторе, и вкрадчиво спросил:
– Вы что, действительно почитаете советского Алексея Толстого пристойным писателем?
Признаться, я поначалу решил, что ослышался. Я искренне полагал, что дело этого плешивого юнца не полемизировать со мной по поводу моих литературных взглядов и пристрастий, но устранить какие-то нестыковки или – чем черт не шутит – стилистические ошибки, коли таковые обнаружатся.
– И потом,- продолжил он уже совершенно невозможным тоном,- вы действительно полагаете, что это вот слово,- он ткнул чистым правильным ногтем в текст,- именно так и пишется?