– Кирилл,- позвала она, когда я уже покинул ее кабинет. Она стояла в дверном проеме, подавшись вперед и выгнув спинку в низком наклоне, обняв косяк двумя руками.- Все, что вы пишете для Газеты, я теперь буду читать сама…- И она крутанулась, как шаловливая гимназистка, на худой стройной ножке, другую в милой, изящной туфельке поджав в колене… Что ж, в первую же нашу встречу она умелыми нежными пальчиками прошлась по всей моей бесхитростной душевной клавиатуре, как будто скоренько сделала лечебный массаж – изнутри. Впрочем, я не мог взять в толк, отчего она, руководя отделом рирайта, так печется о субботнем выпуске. Мне она этого объяснить не пожелала.
За удовольствия, как знает любой мужчина, надо платить. И расплата не заставила себя ждать. На следующий же день
Иннокентий, едва завидев меня, попросил зайти к нему в кабинет.
Как только я сел напротив, он поднялся из-за стола и закрыл стеклянную дверь в коридор, чего никогда прежде не делал. Перед ним на столе лежал сегодняшний номер Газеты, развернутый на той полосе, где была моя статья о “красном” Толстом – с выносом, то есть она открывала блок, была снабжена портретом героя и помещена на полосе сверху: по здешним понятиям это было для автора престижно.
Прежде чем начать говорить, Иннокентий глотнул воздух, едва заметно покраснел, и кадык у него дернулся. Ясно было, что ему самому трудно и стыдно было произносить то, что он собирался мне сказать.
– В последнее время,- начал он, чуть заикаясь,- вы делаете много ошибок, Кирилл… Вы как-то назвали Мамардашвили – Зурабом. Но
Зурабом зовут Церетели. Мамардашвили звался Мераб, ошибка непозволительная…
Он не смотрел мне в глаза – точно так, как вчерашний юнец из рирайта. И замолчал. Я молчал тоже, ожидая, что он скажет дальше. Я вдруг задался вопросом, отчего это он, мальчик из хорошей семьи, интеллигент, музыковед и эстет, заделался начальником. Ведь у нас в России в начальники идут совсем другого склада люди. Мне тут же вспомнились слова Сандро: пейзаж после битвы с собственными комплексами. И у меня как-то нехорошо сжалось сердце – в неприятном предчувствии, как бывает, когда вдруг спохватываешься, на тот ли поезд ты сел… Я сделал одну ошибку, вдруг отчетливо, как будто прочитал это напечатанным, понял я, роковую ошибку – я предал свой образ жизни в погоне, как говорили в прежние годы, за длинным рублем. Я еще ни разу не сказал это сам себе с такой безжалостной отчетливостью, как в тот момент, глядя на уводящего в сторону глаза одетого во все черное дворянина Иннокентия. Ведь когда я соглашался на это предложение, у меня были сомнения, были, были. Но я всячески рассеивал их теми или иными доводами, мол, и во всех странах
Запада… Мы же пока оставались на Востоке.
– И теперь… Вот посмотрите,- и тонкой бледной рукой, высунув ее из черного рукава, Иннокентий двинул ко мне газетный лист, здесь подчеркнуто.
Я не торопясь, подавляя внутреннюю дрожь, достал очки, посадил их на нос и склонился над газетной страницей. “Как говаривал его тезка, настоящий граф Константин Толстой…” – прочел я и обмер.
И тут же понял, как это вышло. Строча этот материал, я все время остерегал себя, как бы не описаться, не перепутать Алексея
Константиновича с Алексеем Николаевичем. Получилось как в старом актерском анекдоте про гонца из Пизы.
– Я вынужден,- произнес Иннокентий, мученически морщась, понизить ваш оклад.- И добавил: – Извините, но у меня тоже есть начальство.
Мне даже стало жаль его. Как же надо стремиться к карьере, чтобы при его воспитании – ему же не могли в его приличной семье не говорить с юности о чести – быть таким сервильным. Мне вдруг ни к селу ни к городу представилась сценка: его, плохо сложенного косоглазого хлюпика-заику, бьют крупные второгодники, подкараулив в раздевалке после урока физкультуры. За что? Не только из классовой ненависти. Скорее всего он был ябедой и трусом, маменькиным сынком. Наверное, кидал исподтишка из своего окна гнилые сливы на стол для пинг-понга, поскольку его никогда не принимали во дворе играть со всеми, заставляя пропускать очередь? Или не давал никому списывать контрольные по алгебре и французскому?.. Я посмотрел на него внимательно. Глупости, конечно, мстительные фантазии.
– Извините меня, ошибки непростительные, верно.- Я произнес это как мог холодно.- Но это всего лишь описки, оговорки…
– Оговорки остаются ненапечатанными, а наши описки – это навсегда.- И, снова сглотнув, он закончил: – Это вам обойдется в двести тысяч.- И покраснел.- Ежемесячно.
Я пожал плечами – это была едва десятая часть моей нынешней зарплаты,- откланялся и вышел вон. Я глупо повторял про себя: гонец из Пизы, гонец из Пизы. Я был взбешен. Где же был этот говенный хваленый рирайт, для чего, собственно, он нужен, как не для того, чтобы именно такие описки и исправлять! Но Оля! Что же вы-то, Оля, сплоховали с этим самым Константином? И этот