– Брадгейт? Брадгейт ничего для тебя не значит? Ну зачем ты так говоришь? Это же наш дом!
– Тебе стоит подумать о доме Отца нашего Небесного!
– Джейн! – умоляет она меня. – Ну скажи мне хоть одно доброе слово, одно сестринское пожелание на прощание!
– Не могу, – просто отвечаю я. – Мне надо думать о путешествии, которое мне предстоит, и о чудесном месте, куда я в конце прибуду.
– Ты увидишься с Гилфордом перед его казнью? Он попросил о встрече с тобой. Ну, твой муж? Вы встретитесь перед отправлением в последний путь? Он хочет попрощаться.
Я нетерпеливо трясу головой в ответ на ее нездоровые сантименты.
– Не могу! Не могу! Я не принимаю никого, кроме брата Фекенхема.
– Монаха-бенедиктинца? – взвизгивает она. – Почему его, а не Гилфорда?
– Потому что брат Фекенхем знает, что я мученица, – выдаю я. – Из всех вас только он один, и еще королева, понимает, что я умираю за свою веру. Вот почему я принимаю только его. И вот почему он проводит меня на эшафот.
– Если бы ты только призналась в том, что все это не касается твоей веры! Это вообще никакого к ней отношения не имеет! Потому что все дело в отце и его восстании в поддержку Елизаветы! Тебе бы тогда не пришлось умирать!
– Вот почему я не хочу разговаривать с тобой или Гилфордом, – взрываюсь я во внезапной греховной вспышке гнева. – Я не хочу слушать человека, который видит эту ситуацию как неразбериху, устроенную глупцом, который своими действиями привел к смерти дочери! Да! Отцу бы следовало спасти меня! Но вместо этого он поехал за очередной пешкой для своих дворцовых игр, а его неудача стала для меня приговором!
Я охвачена горечью и гневом. Я задыхаюсь, кричу на нее и понимаю, что мне просто необходимо вернуться обратно в покой и просветление и держаться за них обеими руками до самого конца. Вот почему я не могу спорить о мирском с мирянами. Вот почему я не могу видеть ее и кого-либо другого. Вот почему мне необходимо размышлять, а не чувствовать.
Катерина смотрит на меня с широко раскрытым ртом и распахнутым глазами.
– Он уничтожил нас, – шепчет она.
– А я не хочу, чтобы это было моей последней мыслью, – шиплю я. – Поэтому я считаю себя мученицей во имя веры, а не жертвой глупости и обстоятельств. Я никогда не умру, и мой отец никогда не умрет тоже. Мы встретимся на небесах.
Я пишу отцу письмо. Еще с детства я знала, что он никогда не умрет, и теперь, собираясь в последний путь, я нисколько не сомневаюсь, что увижу его там, где этот путь окончится.
Тауэр, Лондон.
Понедельник, 12 февраля 1554 года
Две мои фрейлины, миссис Элен и Елизавета Тилни, стоят со мной возле окна, ожидая новостей о смерти человека, который восемь с половиной месяцев был мне мужем. Меня отодвигают от окна, держа меня за руки, за плечи, как будто я еще дитя, не готовое видеть правду жизни. Комендант Тауэра, Джон Бриджес, стоит в дверях с каменным лицом, стараясь ничего не чувствовать.
– Я могу посмотреть, – говорю я, пытаясь избавиться от чужих рук на своем теле. – Я не боюсь смерти.
Я хочу, чтобы они знали, что даже в долине зла и смерти я не знаю страха. Я хочу, чтобы они обратили на это внимание. Господь укрепляет меня, но, когда мимо нашего окна с грохотом проезжает тележка с холма Тауэр, где стоит плаха, я получаю сильнейший удар.
Я знала, что ему отрубили голову, но я даже представить не могла, что он может показаться настолько ниже, короче без этой головы, которая лежала в корзине, рядом с его окровавленным телом. Зрелище было щемящим, как на бойне, где великолепные животные превращались в кучу плоти, костей и шкур. Единственный мужчина, который был в моей постели, являвший собой и угрозу, и суливший большое будущее, лежал там, разрубленный на части, как книга с вырванными главами. Так странно видеть это красивое лицо в корзине, а растерзанное тело на окровавленной соломе.
К этому ужасу я оказалась не готова. Я всегда представляла себе смерть сияющим брегом, но никак не изрубленной кучей окровавленной плоти в грязной телеге, некогда бывшей таким знакомым юношей.
– Гилфорд, – шепчу я, словно стараясь напомнить себе его имя.
Одетый в черное палач, высокий капюшон которого делает его безликую голову гротескно большой, идет тяжелыми шагами к воротам. Тележка едет к часовне, а палач подходит к новой плахе на лужайке и останавливается там, сложив руки на топоре и опустив голову.