«В этом году исполняется десять лет с тех пор, как я начал заниматься литературой в СССР. За этот срок я <…> написал ряд сатирических повестей, а затем четыре пьесы, из которых три шли при неоднократных цензурных исправлениях, запрещениях их и возобновлениях на сценах государственных театров в Москве, а четвертая, „Бег“, была запрещена в процессе работы над нею в Московском Художественном театре и света не увидела вовсе. Теперь мне стало известно, что и остальные три к представлению запрещаются».
«Вся пресса, — пишет Булгаков, — направлена была к тому, чтобы прекратить мою писательскую работу, и усилия ее увенчались к концу десятилетия полным успехом: с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР.
После постановки „Дней Турбиных“ я просил разрешения вместе с моей женой на короткий срок уехать за границу — и получил отказ. <…>
Я просил о возвращении взятых у меня при обыске моих дневников — получил отказ.
Теперь мое положение стало ясным: ни одна строка моих произведений не пройдет в печать, ни одна пьеса не будет играться, работать в атмосфере полной безнадежности я не могу, за моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное. <…>
Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать вместе с моей женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным»[133]
.Это заявление Свидерский направляет А. П. Смирнову со своей известной сопроводительной запиской: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом. При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым»[134]
.И заявление Булгакова, и записка Свидерского датированы одним числом — 30 июля 1929 года. Может быть, Булгаков пришел с письмом в руках? Не исключено, однако, что письмо написано им тут же, по предложению Свидерского, и тут же, машинисткой Свидерского перепечатано… Булгаков к этому времени неоднократно брался за такое письмо — оно давно обкатано в его мозгу…
А. П. Смирнов на присланные ему бумаги реагирует незамедлительно. Уже 3 августа он отправляет на имя В. М. Молотова в Политбюро оба письма, Булгакова и Свидерского, причем в нескольких копиях, присовокупив к ним свои замечания и просьбу «разослать их всем членам и кандидатам Политбюро».
«Со своей стороны считаю, — пишет А. П. Смирнов, — что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление (подч. мною. — Л. Я.) практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону, судя по письму т. Свидерского, можно».
(Неужели и это письмо — хотя бы в пересказе — Булгакову известно? В «Кабале святош»: «Людовик. Но… (понизив голос) я попробую исправить его, он может служить к славе царствования… Шаррон (у лестницы). Нет. Не исправит тебя король».)
Свидерский считал, что замученного драматурга нужно хотя бы отпустить, что это было бы справедливо. Его друг А. П. Смирнов тоже справедлив, но не настолько, чтобы разрешить загнанному в угол писателю выехать за границу: «Что же касается просьбы Булгакова о разрешении ему выезда за границу, то я думаю, что ее надо отклонить. Выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов».
А вот насчет ареста личных дневников писателя — счел действия ОГПУ «неправильными» и предложил дневники вернуть[135]
. Вот почему дневники (а заодно и машинопись «Собачьего сердца») Булгакову были все-таки возвращены в 1929 году. Перед тем как вернуть, пристально и пристрастно читали чужие дневники. Какие-то страницы фотографировали, с каких-то специально помеченных страниц машинистка старательно снимала копии. Явно были помечены и сохранены все страницы, на которых упомянуто слово «еврей». Ягода, что ли, проявил особый интерес?И снова заседает Политбюро, на этот раз рассматривая весь букет писем — Булгакова, Свидерского и А. П. Смирнова. 5 сентября: «Слушали: О Булгакове. Постановили: Отложить»; через неделю: «Слушали: О Булгакове. Постановили: Снять вопрос»[136]
.Политбюро заседает, а Булгаков, оглядываясь на события прошедшего года, который он назовет «годом катастрофы», уже грезит сладостными фантасмагориями «Театрального романа».
Пока это записи, обращенные к «Тайному другу»: «Бесценный друг мой! Итак, Вы настаиваете на том, чтобы я сообщил Вам в год катастрофы, каким образом я сделался драматургом?..» Выстраивает в ряд, как он это часто делает, цепочку возможных названий: «Дионисовы мастера. Алтарь Диониса. Сцена. „Трагедия машет мантией мишурной“»[137]
. На первой же странице, на полях слева, помета красным карандашом: «План для романа».