Запись 27 апреля: «Шли по Газетному. Догоняет Олеша. Уговаривает М. А. пойти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня и на котором будут расправляться с Киршоном. Уговаривал выступить и сказать, что Киршон был главным организатором травли М. А. Это-то правда. Но М. А. и не подумает выступать с таким заявлением и вообще не пойдет…»[173]
Да, Булгаков не видит здесь никакой Немезиды. Ему не доставляет удовольствия то, что теперь кого-то другого тащат на трибуну для унижения и побивания словами, а потом волокут в тайные пыточные темницы…
Но строки, которые я набрала курсивом, вписаны рукою Е. С. лет тридцать спустя. Не чернилами, а шариковой ручкой — приметой 1960-х, и хочется думать, что к возникновению этих строк имела отношение я, точнее — рукопись моей так и не вышедшей книги о Булгакове, которую Е. С. читала в 1967 году.
Тогда, после первых пяти лет работы, я еще очень многого не знала о жизни и творчестве Михаила Булгакова, но мелодию его личности уже слышала хорошо. И рассказывая о том, как поносили в печати и уничтожали тех, кто еще недавно поносил Булгакова, заметила: «Все это не давало никакого морального удовлетворения, и чувства реванша не было. Начиналась трагическая фантасмагория конца 30-х годов, и было это слишком значительно, чтобы восприниматься только через призму собственной биографии».
Конечно, Елена Сергеевна помнила, что так и было и что Булгаков и не подумает выступать. Но — всего не запишешь, а тут, столкнувшись с рукописью, пришедшей к ней из другого поколения, остро почувствовала, что это важно — важно в глазах поколения ее сыновей, и вписала то, что помнила, и так, как было…
Аресты 1937 года идут, нарастая. Аресты в мире театральном, аресты в мире литературном. А вокруг Булгакова стоит странная тишина…
7 мая: «Сегодня в „Правде“ статья Павла Маркова о МХАТе. О „Турбиных“ ни слова. В списке драматургов МХАТа есть Олеша, Катаев, Леонов (авторы сошедших со сцены МХАТа пьес), но Булгакова нет».
22 июня: «М. А. сказал, что чувствует себя, как утонувший человек — лежит на берегу, волны перекатываются через него…»
29 августа — запись диалога с человеком, случайно услышавшим фамилию Булгакова:
«Услышав фамилию — Булгаков — поэт Чуркин <…> подошел к М. А. и спросил: — Скажите, вот был когда-то писатель Булгаков, так вы его… — А что он писал? Вы про которого Булгакова говорите? — спросил М. А. — Да я его книжку читал… его пресса очень ругала. — А пьес у него не было? — Да, была пьеса „Дни Турбиных“. — Это я, — говорит М. А.
Чуркин выпучил глаза.
— Позвольте!! Вы даже не были в попутчиках! Вы были еще хуже!..
— Ну, что может быть хуже попутчиков, — ответил М. А.»[174]
Он все-таки шутит. Он всегда шутит…
Стоит тишина — как будто никакого Булгакова на свете нет… Но ведь его и не трогают. Ему не угрожают. Не вызывают на допросы. Не устраивают обысков.
Более того, 8 мая неожиданно возникает странное приглашение. В половине двенадцатого ночи (Булгаков в театре, Елена Сергеевна дома одна) телефонный звонок: «от Керженцева». Разыскивают Булгакова. Затем дважды звонит Яков Леонтьев (он административный директор Большого театра и старый друг Булгаковых), оба раза — «из кабинета Керженцева». Если Булгаков вернется очень поздно, — говорит Яков Леонтьев, — то пусть позвонит Платону Михайловичу «завтра утром». И по-домашнему, быстро, сообщает: «Разговор будет хороший».
«Ну, что ж, разговор хороший, — записывает назавтра Е. С., — а толку никакого. Весь разговор свелся к тому, что Керженцев самым задушевным образом расспрашивал: — Как вы живете? Как здоровье, над чем работаете? — и все в таком роде». Булгаков говорил, что после разрушения, произведенного над его пьесами, работать не может, что чувствует себя подавленно и скверно, мучительно думает о своем будущем, хочет выяснить свое положение. «На все это Керженцев еще более ласково уверял, что все это ничего, что вот те пьесы не подошли, а вот теперь надо написать новую пьесу, и все будет хорошо».
«Словом — чепуха», — заканчивает Е. С. эту запись[175]
. А в черновой редакции, не сдерживая раздражения, так: «Словом, совершенно ненужный, пустой разговор, без всякого результата»[176].Что стоит за этим приглашением «без результата»? Откуда эта внезапная и неуклюжая чиновничья милота? Сталин, что ли, приказал не трогать и даже передать драматургу, чтобы жил и сочинял спокойно? Не приказал убить. Приказал не убить. И Керженцев, коряво выполняя распоряжение, ведет с драматургом «ласковый» разговор…
Понимал это Булгаков или нет? Может быть, догадывался… И снова возникает мысль о контакте.
Эта мысль отражается в записи Е. С. в начале октября 1937 года: «Надо писать письмо наверх, но это страшно…»
Страшно напоминать о себе: в эту чудовищную эпоху предпочтительнее быть забытым.
И все же, через короткое время, снова: «У М. А. <…> начинает зреть мысль — уйти из Большого театра, выправить роман <…>, представить его наверх»[177]
.