Извозчик рявкнул: „Рублик!“ Полоснул клячу и через пять минут доставил буфетчика в переулок, где в тенистой зелени выглянули белые чистенькие бока храма. Буфетчик ввалился в двери, перекрестился жадно, носом потянул воздух и убедился, что в храме пахнет не ладаном, а почему-то нафталином. Ринувшись к трем свечечкам, разглядел физиономию отца Ивана.
— Отец Иван, — задыхаясь, буркнул буфетчик, — в срочном порядке… об избавлении от нечистой силы…
Отец Иван, как будто ждал этого приглашения, тылом руки поправил волосы, всунул в рот папиросу, взобрался на амвон, глянул заискивающе на буфетчика, осатаневшего от папиросы, стукнул подсвечником по аналою…
„Благословен Бог наш…“ — подсказал мысленно буфетчик начало молебных пений.
— Шуба императора Александра Третьего, — нараспев начал отец Иван, — не надеванная, основная цена сто рублей!
— С пятаком — раз, с пятаком — два, с пятаком — три!.. — отозвался сладкий хор кастратов с клироса из тьмы.
— Ты что ж это, оглашенный поп, во храме делаешь? — суконным языком спросил буфетчик.
— Как что? — удивился отец Иван.
— Я тебя прошу молебен, а ты…
— Молебен. Кхе… Нa тебе… — ответил отец Иван. — Хватился. Да ты откуда влетел? Аль ослеп? Храм закрыт, аукционная камера здесь!
И тут увидел буфетчик, что ни одного лика святого не было в храме. Вместо них, куда ни кинь взор, висели картины самого светского содержания.
— И ты, злодей…
— Злодей, злодей, — с неудовольствием передразнил отец Иван, — тебе очень хорошо при подкожных долларах, а мне с голоду прикажешь подыхать? Вообще, не мучь, член профсоюза, и иди с богом из камеры…
Буфетчик оказался снаружи, голову задрал. На куполе креста не было. Вместо креста сидел человек, курил».
Этот сюжет — церковь, превращенная в аукцион, — долго еще будет держаться в романе (в тетради 1935 года отца Ивана сменит отец Аркадий Элладович). Потом Булгаков откажется от этого сюжета, главу о буфетчике в первой полной (рукописной) редакции, а затем и в машинописи закончит глухо: «Вырвавшись на воздух, буфетчик рысью пробежал к воротам и навсегда покинул чертов дом, и что дальше было с ним, никому не известно». И наконец, уже перед смертью, продиктует Елене Сергеевне новый кусок: о визите буфетчика к доктору Кузьмину и о разных фантастических вещах, происшедших с доктором Кузьминым после того, как буфетчик расплатился с ним дьявольскими деньгами…
Парадокс уже первой редакции состоял в том, что предание о Христе странным образом возвращалось в Россию из уст дьявола. «И вы любите его, как я вижу», — говорил Берлиоз, прищурившись. — «Кого?» — «Иисуса». — «Я? — спросил неизвестный и покашлял…»
И в структуре этого парадокса, может быть, еще не осознанное, начинало проступать присущее Булгакову ощущение цельности мира, неразрывности света и тьмы, дня и ночи — его «ренессансное» ощущение бытия.
«И лично я, своими руками…»
Первую редакцию романа автор сжег.
«18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщающую, что не прошлая, а новая моя пьеса „Кабала святош“ („Мольер“) к представлению не разрешена.
Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы — блестящая пьеса.
<…> Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа „Театр“».
Это письмо Булгакова «Правительству СССР». Фактически оно адресовано Сталину и Сталиным было получено. Поразительна уверенность художника в своем высоком предназначении: Сталину, уже единовластному правителю державы, факт сожжения своих рукописей он предъявляет как факт трагедии, называя каждую из сожженных рукописей поименно.
(К каждому из этих замыслов он впоследствии вернется. Возникнут «Мастер и Маргарита», «Блаженство», «Театральный роман».)
Очень соблазнительно было бы представить себе, что все происходило так, как в романе «Мастер и Маргарита»: «В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящика стола тяжелые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы…»
Еще соблазнительней представить себе Елену Сергеевну в роли Маргариты: «Тихо вскрикнув, она голыми руками выбросила из печки на пол последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату сейчас же. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно»