В третьей редакции романа, в главе «Золотое копье», гаввафа убрана: «Каиафа побледнел и сказал, причем губы его тряслись: — Если ты, игемон, еще что-нибудь оскорбительное скажешь, уйду и не выйду с тобой на лифостротон!»
В окончательном тексте помост назван только по-русски: помост (девять раз). Один раз — каменный помост. И еще один раз так: каменный утес («Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря…»). Нечего и говорить, что к этому времени Булгаков решительно «выстроил» и по-своему разместил в пространстве площади самый помост, и первосвященнику Каифе не понадобилось угрожать невыходом на лифостротон, ибо в сцене, написанной по-новому, на помосте не понадобился Каифа…
Проза Булгакова — и прежде всего роман «Мастер и Маргарита» — во многом подчиняется законам поэзии. А по этим законам слово звучащее иногда может быть важнее жесткой логики детали. Да, писателю очень нужны слова древнего мира. Гипподром и гемикрания, кентурион и легат легиона, игемон, когорта, ала — все это добавляет картине достоверности, соблазнительно и ненавязчиво остраняет текст, делая его необычным и удивительным. Но в романе «Мастер и Маргарита» этих слов не так уж много. Их и не может быть много. У Михаила Булгакова высокое чувство меры и вкус. Его текст в «евангельских» главах не должен ошарашивать. Этот текст должен быть простым, как истина. И поэтому еще больше, чем правильное употребление слов когорта или кентурия, писателя заботит гармония между терминами «античного» мира в его романе и русским языком, на котором написан роман.
Писателю нужна спокойная прозрачность родной речи. И поэтому так тщательно параллельно «античному» ряду выстраивается другой ряд; отнюдь не по принципу «современный»; по принципу — русский: ристалище, полк, взвод, или очень обрусевшее: солдат, кавалерия, или даже каменный утес вместо гаввафы и лифостротона… И на какой бы язык потом ни переводили роман — на английский, польский, турецкий или иврит — если переводчик внимателен и перевод хорош, в любом случае русское слово полк будет переведено на родной язык читателя, а слова ала и кентурион так и останутся непереведенными: это не понятия, это термины.
Художник творит язык своего сочинения — тот самый язык, который околдовывает нас, как индийская «мантра», и заставляет испытать чудо вхождения в другой мир как в реальность…
Задача «вызвать ассоциации» с событиями первой мировой и гражданской войн? Думать так — значит очень мельчить роман; не было у автора «Мастера и Маргариты» такой задачи. Но опыт пережитой войны был с ним всегда, как и весь опыт прожитой жизни во всех ее поворотах и прозрениях. И может быть, о римском войске он не стал бы писать — или не стал бы так писать — если бы его память, память человека и художника, не хранила во всей полноте не только трагедию войны, но и ее быт — с этим запахом «кожаного снаряжения и пота от конвоя», с этим «кашевары… начали готовить обед», звуком «стрекотания нескольких сот копыт» проходящей конницы, и очень личное — ощутимую тяжесть пистолета в руке…
Эта память никуда не уходила. Был момент, притом на последних этапах работы над романом «Мастер и Маргарита», когда любимая пьеса «Бег» — пьеса о гражданской войне — внезапно и с такой остротой «опрокинулась» в зеркала романа, что тайная близость Хлудова и Пилата на мгновение стала явной. Это случилось в четвертой редакции романа. И было так.
В конце сентября 1937 года проступило какое-то странное шевеление вокруг давно запрещенного и нигде никогда не ставившегося «Бега». Сначала телефонный звонок из МХАТа. Ольга Бокшанская и Виленкин — то ли каждый по отдельности, то ли, перебивая друг друга, вместе: Театральный отдел Комитета по делам искусств неожиданно и загадочно запрашивает экземпляр «Бега»! Для кого? Неизвестно. Назавтра «удивительный звонок» некоего В. Ф. Смирнова из ВОКСа: «Нужен экземпляр „Бега“». Был этот Смирнов Булгакову некоторым образом знаком и большого доверия не вызывал. (Полугодом ранее, заручившись просьбой из Большого театра, он донимал Булгакова своим собственным либретто, и Е. С. тогда записала раздраженно: «Убийственная работа — думать за других»[486]
.) Для кого экземпляр «Бега»? — пытается выяснить у Смирнова Булгаков. — Кто спрашивает? «Говорит, что по телефону сказать не может», — записывает Е. С.По-видимому, свободного или достаточно хорошо читаемого экземпляра ни у Булгакова, ни во МХАТе нет. Напомню, что копировальных машин тогда не было, а каждая перепечатка на машинке — это всего лишь пять экземпляров, из которых по-настоящему удобочитаемы только первые два-три… «Надо переписывать», — решает Булгаков. Е. С., боясь спугнуть надежду, добавляет осторожно: «Хотя и не верим ни во что».