«Боже мой, до чего же счастливая жизнь! — думал человек за колонной. — Как расточителен Господь к самым недостойным. За что ему все?.. Уже за чертой, уже покойник, а до чего же ему сейчас хорошо! За свою долгую жизнь он не сделал ни на грош добра, пустышка, даже без настоящего честолюбия, одно жалкое тщеславие, лягушка, раздувшаяся в вола. Манекен с орденскими планками. Хладнокровный покровитель всяческого зла, корысти, бесчестности. Ему плевать на Россию, все только для себя и своей пошлой семьи. Говорят, он не любит крови. А мясорубка Афганистана? А загибающиеся в лагерях диссиденты? А Машеров и Цвигун? Конечно, будут валить на окружение, как валили на бабника Ягоду и плясуна-карлика Ежова — жалких приказчиков смерти».
Любовный полет завершился: бурно, со слезой — у Генсека, хладнокровно — у исполнителей.
— Это все? — разочарованно спросила Селезенка. — За что тебя Генсек держит?
— Доберешь с Берендеевым, — съязвил Член и отключился от Генсека.
— Кончен бал, — прошептал незримый человек. — Лучше быть не может. Пусть уйдет, как жил, на вершине блаженства.
Из-за колонны показалась нога в генеральском сапоге и наступила на трубку, ведущую к сердцу Генсека. Тот трепыхнулся, как воробей, настигнутый кошкой в миг погружения в благость свежей навозной кучи, и перестал быть. Но отсвет последнего наслаждения запечатлелся на его огромном и ужасном лице.
Эту ухмылку не могли стереть никакие косметические ухищрения кремлевских похоронных гримеров. Вызвали художника Мылова, автора последнего и самого удачного портрета Генсека, где он изображен в маршальской форме верхом на коне. Самого коня не видно — Мылов умел писать только двуногих животных, но богатое кавказское седло удалось художнику не меньше лица модели: дивно молодого, лихого, отважного, с мудрой складкой меж черных полумесяцев бровей. Мылов долго мудровал над покойником, Генсек вышел из его рук накрашенный и напомаженный, как интердевочка, но неприличная улыбка все так же скашивала дряблый рот. Хотели послать за первым кремлевским маляром Омлетовым, он находился в творческой командировке — писал полковника Каддафи в кругу семьи, но, зная щепетильный нрав ливийского прогрессиста, не решились. К тому же, несмотря на весь труд потрошителей-муляжистов, Генсек стал отчетливо припахивать, подобно старцу Зосиме, что дало возможность придворному поэту Пречистенскому тонко намекнуть в прощальной поэме на святость покойного; кривую ухмылку поэт щедро приписал свету в конце туннеля, которым награждает праведников успение.
Торжественные, грандиозные похороны собрали всю Москву. Но что-то двусмысленное проглядывало в них, как и во всем долгом, пышном царствовании. Излишняя общительность и нервозность отличали возглавлявших кортеж ближайших соратников — интриги продолжались и у гроба. Ситуация была как после Смутного времени: не назван преемник, и каждый мог питать надежду, по-мичурински не ожидая милостей от природы.
В колонне студентов МГУ молодые голоса довольно громко пели под траурную мелодию шопеновской сонаты номер два:
Может быть, чуткое ухо вдовы расслышало непочтительный хор, и ей померещилось в глубокой скорби и непомерной алчности, что «дядя» в самом деле обделил семью. Оттолкнув зятя, она выскочила из рядов и в обгон лафета проскочила к колонне генералов, несших на бархатных подушках ордена и звезды покойного числом более пятисот. Цапнула рукой в митенке орден Победы и спрятала в сумочку.
На другой день в газетах был опубликован указ, что отныне орден Победы остается в семье героя. Поскольку у нас закон если даже имеет какую-то силу, то лишь обратную, никого не удивило, что им оправдан задним числом смелый жест вдовы. Это было хорошо придумано: отобрать похищенное все равно не удалось бы, а в будущем никаких потерь отечественная сокровищница не терпела — ушел последний полководец, удостоенный высочайшего ордена державы.