– В том-то все и дело. Если ты готова слушать, правда откроется тебе в тишине между ними. Потому что между языками пролегают океаны тишины. Я все рассчитал так, что слова, которые ты будешь слышать на моем языке, прозвучат так же, как и на языке твоей матери, однако значить они будут нечто совершенно другое. Они откроют тебе мою тайну. Их смысл на моем языке не имеет никакого значения.
И он начал:
Ерисена слушала его внимательно, и постепенно ее лицо прояснялось, потому что она понимала, что в большом желании, мучившем его, не было женщины, или, точнее говоря, в его желании были все женщины вместе со всем миром и в будущее его влекло что-то другое, что-то поистине волшебное и непреодолимое. Как только они вернулись домой, она вытащила из шкафа желтые кавалерийские сапоги Софрония и сложила дорожные сундуки:
– Поедем с твоим отцом в Константинополь. Прямо к той самой колонне, на которой висит медный щит.
Было как раз то время года, о котором говорят: «между двумя хлебами», когда Ерисена Тенецкая и ее возлюбленный отправились на восток, в сторону границы, где на одном из постоялых дворов их должен был поджидать Харлампий Опуич вместе с миссией, которую он сопровождал. Ерисена спала в повозке, нагруженной скарбом, а молодой Опуич ехал рядом верхом. Он чувствовал, как под копытами его коня постоянно перекликаются две дороги – верхняя, константинопольская, а под ней, как звонкая тень, стремящаяся на восток, та дорога, по которой прошагали римские легионеры.
Их путь лежал через места, о которых в народе говорят, что зимой здесь пробираешься «между волком и собакой»; вдали, по обе стороны дороги, виднелись две башни. Вдруг они услышали ружейную стрельбу. Опуич пришпорил коня, за поворотом показалась река. От реки пахло икрой, течение несло вниз грецкие орехи, которых в том году уродилось столько, что под их тяжестью ломались ветки и в волны сыпались и листья, и плоды. На берегу реки им предстал огромный, полусгнивший постоялый двор, похожий на паука, висящего на струйке дыма из красной печной трубы, собравшиеся перед ним люди палили из ружей по чему-то, что находилось в воде.
– Не давай ему, не давай, не да-давай перебраться! – кричал, заикаясь, один.
– Эх, чтоб ему, вон он, уже пристает! – сокрушался другой, заряжая ружье.
Софроний Опуич решил, что они чем-то забавляются, и вошел в постоялый двор узнать, есть ли свободные комнаты.
– Осталась только одна, – сказала хозяйка и провела Ерисену и Софрония на второй этаж, вокруг которого шел выложенный камнем балкон. Через камни проросла трава, стены когда-то, видно, были выкрашены в зеленый цвет. В комнате была печь, из тех, что топят брикетами навоза с рубленой соломой, на плите грелась вода.
– Лучшая наша комната, – сказал сопровождавший их слуга, почему-то глядя при этом в сторону, будто ему хотелось плюнуть.
– Я вижу, вы здесь упражняетесь в стрельбе, – сказал за ужином Софроний тому человеку, который днем больше всех кричал на берегу реки.
– Ты, господин, ничего не п-п-понимаешь, – пробурчал тот, – завтра, когда немножко разберешься в том, что здесь происходит, сам начнешь стрелять. С-с-скажи-ка, в какой вас комнате п-поселили?
– Случайно не в зеленой? – вступил в разговор другой постоялец. – Если в зеленой, будьте осторожны, когда вам ночью начнет что-то сниться.
– Это почему же, прошу прощения? – ответил Опуич со смехом.
– Все мы, кто ждет здесь разрешения пересечь границу, прошли через эту комнату. И все после первой же ночи требовали, чтобы нас переселили в другую. Всем, кто ночевал в той комнате, снился один и тот же сон.
– Какой, если не секрет? – продолжал веселиться Софроний.