Аул Салты, переживший несколько веков на гордом темени горы, не знавший позора поражения, умирал, раздавленный пятою страшного врага, которому так безумно он послал вызов… Аул Салты умирал, окуренный и задушенный дымом пожарища, корчась всеми своими саклями и башнями в огне… Аул Салты посреди Дагестанских вершин в эту ночь пылал ярко и зловеще очистительною жертвою… Казалось, что на грозном престоле кровожадного бога войны совершалось ужасное таинство, — и со страхом и трепетом со всех окрестных гор прислушивались и присматривались сюда другие лезгинские аулы… Со страхом и трепетом, — потому что на их глазах воочию исполнялось то, о чём до сих пор они только знали из песен и преданий. Грозный враг, не ведавший пощады и всегда доводивший до конца свои замыслы, — ворвался в самое сердце их края… Завтра, послезавтра — могла настать очередь этих аулов, гордившихся неприступным положением на утёсах… Салты были настоящее орлиное гнездо… До него можно было донестись только на крыльях, — а эти русские, «равнинные медведи», не только взвились к нему без крыльев, но ещё пушки принесли с собой!.. И вот свершилось то, о чём думали и на что рассчитывали наши… По окрестным горам — на всех тамошних гудеканах собирались джамааты. Горцы советовались, кого наутро послать с повинною к победителям. Важные кадии, муллы, фанатические шамилевские мюриды — молчали… Теперь их ожесточение было бы не у места. Они бы только погубили аулы… Ещё более: завтра именно они должны были идти в смирении и унижении к торжествующему врагу, принести ему покорность и умолять о милосердии и пощаде. Если в ком-нибудь нежданно и взрывалась старая ненависть к русским, то для её успокоения достаточно было взгляда в непроглядное царство тёмной ночи, в самом сердце которой теперь так ярко пылал ещё вчера могучий и неприступнейший из горных аулов. Вон он — костром горит, венчая тёмную массу горы. И над ним, в звёздном мраке ночного неба, ходят багровые зловещие сполохи… Такие же могут замерещиться и над этими ещё целыми и по своему счастливыми аулами…
А в Салтах разрушение оканчивало своё дело…
Защитники его, наконец, дрогнули… Немногие из них уцелели, — но и этих охватил ужас, слепой ужас, отнимавший силу у рук и мужество у сердца… Они кинулись вон из аула по козьим тропам, по отвесам скал, по карнизам и рубчикам над безднами… Женщины, дети, старики — все, точно из мешка, просыпались вниз.
Утро встало — в блеске и славе…
Яркое и весёлое, умывшись горными туманами, поднялось солнце, блеснуло животворящими лучами на десятках других аулов, но тщетно эти лучи искали на вершине знакомой горы — лучшего и многолюднейшего из них — Салты. Его не было… Вершина курилась пожарищем. Тёмный дым уносился в ясное, безоблачное небо… Ни одной сакли, ни одной башни не стояло над грозными отвесами утёсов… Чёрные, обгорелые остатки когда-то счастливого горного городка безобразными грудами подымались всюду, и кое-где в их массах сверкали последние жадные языки догоравшего огня. Около пожарища белели палатки победителей… В нескольких из них были помещены уцелевшие женщины и дети… На карауле стояли солдаты… Груздев растянулся у входа в ту, где спали Аслан-Коз и Селтанет, и где сидел, словно окаменевший, старик Гассан… Старый солдат тоже заснул. И снилась ему далёкая-далёкая деревушка, — а в ней такие же родные девчонки, которые, пожалуй, даже и не узнают его, когда он вернётся к ним из этого солнечного края…
А снизу медленно и важно тянулись всадники и пешие…
Кадии в длинноруких овчинных шубах, муллы в зелёных накидках, наибы в красных черкесках… Они вели в «пешкешь» [2] победоносному генералу баранов, быков, несли кур… Это были выборные от аулов, просивших помилования…
Весело сверху смотрели на них русские.
— Ну, ребята, теперь замиренье. Страсть сколько они нам баранов нагонят… В котлах будет тесно.
И наголодавшиеся герои забыли всё — неописуемые трудности и ужасы эпического похода и павших товарищей, которых санитары укладывали теперь в общие ямы.
Салты курились, и среди пожарища чернели обгорелые трупы…
День обещал быть ясным и жарким…
Туман со дна долин подымался к горным утёсам… Где-то, в лагере уже слышалась только что сложенная песня:
1902