— Я летчик, но кончил-то я, собственно, школу авиа-инженеров-механиков. Месяц тому назад мой самолет перевели на другую трассу, а сейчас купили две новые машины, «Боинг-707», и на одной из них буду летать я, в гражданской авиации. До ареста отца я был военным летчиком. Когда их арестовали, меня не было дома. Два агента поджидали в квартире. Избили меня до потери сознания. Я семь недель лежал в госпитале. Там перед каждой — койкой висит плакат: «Лишь Трухильо меня вылечит». Люди смотрят на это целыми днями и либо дуреют, либо смиряются, как я.
— Я бы на твоем месте отсюда смылся…
— Ты наивный, Джеральд. Они любого найдут всюду, от них никуда не спрячешься. Да и не могу я бросить отца и сестру, хочу им как-нибудь помочь… Там, в госпитале, ежесекундно видя перед собой лицо Трухильо — оно мне даже во сне снилось! — я понял, что избежать опасности я смогу лишь в том случае, если ничем не буду отличаться от своего окружения, если приспособлюсь к климату эры Трухильо… Я убедил себя, что у меня нет никакой индивидуальности, нет совсем, что я должен безоговорочно подчиняться людям генералиссимуса… унижаться и молчать… Это процесс, который здесь переживают многие.
— Но потом-то становится легче, а? А то, знаешь, мне на политику вообще плевать. Это не мое дело, Хулио. Если начнешь совать нос в такие дела, тебя обязательно зацапают.
— В один прекрасный день ты поймешь, что стал жертвой политики, как и все мы. Тут все прямо-таки провоняло политикой… Только в двух местах нет портретов Трухильо — в тюрьмах и клозетах. Знаешь, Хасинто Пейнадо, ловкач, который на общественные средства смонтировал гигантскую неоновую надпись в центре «Бог и Трухильо», был за это выдвинут в качестве кандидата на должность президента Республики.
— Может, и я выдумаю что-нибудь в этом духе и стану у вас хоть министром? — беззаботно спросил Мерфи: до него все эти рассказы по-настоящему не доходили.
— Можешь пройтись по бульварам столицы, неся плакат: «Люблю только Трухильо!» Были и такие. Но вообще-то сам Трухильо не очень заботился о фанфарах, ореоле и пьедестале. Он знает, что ему об этом уже нечего заботиться. Есть у него десяток вонючих подхалимов, главным образом членов Доминиканской партии или милитаристской студенческой организации, так называемой университетской Гвардии имени Трухильо, которая пользуется в учебных заведениях специальными привилегиями. Вот они и лезут из кожи вон, чтобы придумывать все новые штучки по этой части.
— Если б у нас какой-нибудь тип повесил над Нью-Йорком неоновую надпись: «Бог и Кеннеди», его бы отвезли в сумасшедший дом. Не сердись, Хулио, но я таких историй просто понять не могу.
— Но ведь ты же видел эту надпись! Вот я тебе и говорю о вонючих подхалимах, которые изощряются в выдумках. На спортивных соревнованиях они так выстраивают спортсменов на стадионе, чтобы из них получились слова: «Великий Трухильо» или что-нибудь в этом роде. Староста деревни, в которой родился Трухильо, назвал ее «Новый Вифлеем». И теперь все это повторяют, устраивают паломничества в эту деревню, крестьянам велят ползти на коленях к его колыбели… Боже, ну, как тебе все это втолковать!
Мерфи с любопытством приглядывался к Оливейре.
— Хулио, ты вовсе не успокоился после того, как полежал в госпитале, тебя все это по-прежнему угнетает и мучает. А по мне так плевать на Трухильо. Власти пускай себе делают, что хотят, лишь бы только мне давали хороший заработок и не мешали бегать за девочками и есть мороженое.
Оливейра уперся подбородком в стиснутые кулаки.
— Да, пожалуй, я не успокоился. Я вообще не верю, что человек может быть спокоен в нашем мире. Ты говоришь, что в Штатах стали бы смеяться, если бы в честь вашего президента кто-нибудь вывесил надпись вроде той, какую придумал у нас Хасинто Пейнадо. Но почему вы не смеетесь над Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, которая таскает на полицейские допросы ваших знаменитых артисток и писателей, которая изгнала — Чарли Чаплина? Ты читал, наверное, «Охоту за ведьмами в Вашингтоне» Берта Эндрьюса? Вы не смеетесь потому, что на вас давит страх. Обычный, примитивный страх за собственную шкуру.
— Лишь бы меня оставили в покое, — упрямо повторил Мерфи. — До остального мне дела нет.
— Вот это и есть самая страшная болезнь нашего века: «Оставьте меня в покое и пускай там, наверху, делают, что им угодно». Это плохо кончится, вот увидишь, и такая позиция вовсе не обеспечивает спокойствия. Покоя не будет, люди будут бояться и чем дальше, тем сильнее. А государство все активней вмешивается в личную жизнь граждан, ограничивает ее и вскоре придется начинать все сначала, от восстания Спартака…
— Хулио, меня это в самом деле не трогает, я не гожусь для того, чтобы устраивать восстания. Я плачу налоги тем, кто наверху, а они должны заботиться о моих делах.