Как-то, мы на Урицкого еще жили, вышел я тут за булочную. Коля идет. В валенках этих вот. «А-а, Петрович, здорово!» — говорит. «Здорово». А он меня очень любил… «Пошли?» — «Пошли, Коля, ты куда?». — «Да-а, туда вот…». — «Пойдем…» Цигарка у него торчит. «У тебя спичек нету?» «Коля, — говорю, — откуда они у меня? Ты же знаешь, я не курю…» «А-а-а, все курить бросили, пить бросили…» И вот тут с угла, где театр теперь, вырывается громила — телогрейка на голом теле, тут, на груди, татуировка «Умру за горячую землю!» и чем-то возбужден. Коля его останавливает и говорит: «Мужик, у тебя спички есть?» Он говорит: «Есть…» И так, не глядя, подает. Ага… Коля это мог разыграть. Коля так берет, чиркает и бросает, чиркает и бросает. А громила куда-то вдаль смотрит, слава Богу. Я так думаю, нас сейчас обоих приделают, и я — цап у Коли коробок: «На, зараза, прикури!» Коля прикурил, я коробок — громиле: «Спасибо». Тот взял и пошел. Я говорю: «Коля, ты что делаешь? Ты видел, кто перед тобой?..» «А-а…» — говорит. «Он тебе бы, — говорю, — как дал бы, и мне, старику, твоему сопровождающему, досталось бы, оба тут бы легли». «Ничего — я бы тоже как дал!»
Чем тощей Коля становился, тем больше перился. Но интересно что… (Астафьев на несколько минут умолкает, вздыхает). И это удивительная вещь! На Коле многое можно было проверять. Это же ма-аленькое такое, ангелоподобное дитя где-то в середине него жило. И сверху — этот детдомовец. Ершистый, вредный бывал — спасения нет, со всеми отношения мог испортить, когда переберет…
Однажды он, видимо, невыспатый был… Он страшно любил «поплавок». Не знаю, стоит ли он там, у речного вокзала в Вологде, ресторан на дебаркадере, в дерьме плавает… Стоит? Вот-вот. Там краснуху как-то давали — пока дождешься… Я говорю: «Коля-а, ну, пойдем к нам, моя Марья пельмени нам пожарит, а то будем тут до утра…» Нет, сидит. Ему романтика тут, герань какая-то хилая стоит, пальма скорченная. И вот однажды он пришел туда один…
Как рождались эти стихи, мои самые любимые-то, я хочу рассказать. «Вечерние стихи» они называются. Я их любил и люблю, потому что я знал историю эту…
Так вот, заказал он вина и задремал. А тут сидели какие-то ребята в плащах, в резиновых сапогах, на перепутье. А он задремал. И эта вот официантка — стерва она, хоть красноярская, хоть вологодская — пришла и так его торкнула: «Ты чего, спать сюда пришел?» У него рука-то сорвалась, и он лицом об стол. Ну, это он не мог стерпеть, он ее толкнул, она там загремела: «А-а, бьют!» Конечно, прибежал мент, начали разбираться. И весь ресторанишко, какой тут был, — все за него, за Колю. Тут геологи вступились: «Так она сама ж виновата, зараза. Ну, он дремал, чего она толкается? А он спросонья ее и толкнул…» Скандалили-скандалили, и его отпустили. И вот тогда он написал эти стихи вечерние. У посредственного поэта они были бы обязательно злые: я там разнесу до последнего венца, довели народ, все такие-сякие, официантка мордой об стол бьет и вообще… А нет, от этого у него стихи стали еще печальнее и пронзительнее, он в душе простил эту бабу. Как человек он, может, ее и шарашит: я тебе, мол, дам кулачишком!.. А в душе он ее простил. Потом его геологи к себе посадили за стол, он выпивал с ними, пел у них, потом которые ушли, которые уплыли, тут другие геологи нашлись… Стихи стали добрее, пронзительнее и печальнее. Только всего… Вот это первый признак большого поэта и писателя. Он не опустился до зла, до мести.
— Ни в одних стихах Рубцова даже тени нет озлобленности…
— Ни-ни… Я просто знаю первоначальный вариант, они от этого происшествия стали лучше и чуть-чуть длиннее. Какая интонация точная: «Когда в окно осенний ветер свищет и вносит в жизнь смятенье и тоску, не усидеть мне в собственном жилище, где в час такой меня никто не ищет. — Я уплыву за Вологду-реку». И вот потом: «Она спокойно служит в ресторане…» Нет, дальше так: «Перевезет меня дощатый катер с таким родным на мачте огоньком! Перевезет меня к блондинке Кате…» Она не Катя, Нинка ее зовут. Он мне потом показал ее, они помирились. А он ее назвал Катей… «Катя» — «катер», рифмуется хорошо. «И снова я подумаю о Кате…»
— Я всегда думал, что это стихи о любви…
— Да-а, о любви. «И снова я подумаю…» Прекрасные стихи… А человек, способный ожесточаться, с беспеременчивым, каким-то железобетонным злом в душе — он не должен браться за литературу, не должен. Русская литература в большом своем проявлении всегда была мироподобной, и она умела прощать. Даже своему народу умела прощать. Есть, конечно, вещи беспощадные, те же «Кому на Руси жить хорошо», «Деревня» бунинская, где народу этому достается. И у Гоголя достается. «Деревня» — это вообще такой мордобой русскому мужику, что недаром же на нее демократическая печать напала…
— А Рубцов многие свои стихи пел?
— Он пел последнее время «Журавли», «Я уеду из этой деревни», «В горнице», потом пел на смерть брата Тютчева, он очень Тютчева любил. Других я не помню. Но эти он пел прекрасно.
— Кажется, никто не записал его песни, ни одной…
Алексей Пехов , Василий Егорович Афонин , Иван Алексеевич Бунин , Ксения Яшнева , Николай Михайлович Рубцов
Биографии и Мемуары / Поэзия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочее / Самиздат, сетевая литература / Классическая литература / Стихи и поэзия / Документальное