Василий Васильевич Розанов — поэт русской мысли, очень объемно выразил это состояние: «болит душа, и что делать с этой болью, я не знаю. Но только при боли я и согласен жить. Это и есть самое дорогое мне и во мне».
Страдающая душа — зеркало времени. Вот почему лирическая душа Рубцова — зеркало его внутренних глаз: зеркала «видят» отражениями. Это не безжизненное стекло, а всевидящая боль.
Кажется, что сама Россия болела в нем, протекая сквозь его сердце словно ему, Рубцову, было дано какое-то страшное предзнание (предзнаменованье) своего раннего ухода и незавершенности пути.
«Россия больна», но не сама собой, а родами чего-то нового: и слова, и дела. Больна нанесенными и наносимыми ей обидами и увечьями… Ее в который раз вычеркивают. И не могут — в силу ее самодостаточности и охранной биологической силы и ее одухотворенного слова, которое сберегли и дали в оберег такие поэты, как Николай Рубцов.
У воспоминаний — свои интонации. Как и своя глубина дали. У этих — какая-то протяжная, гекзаметрическая, что ли…
Я работал тогда зав. отделом поэзии в журнале «Молодая гвардия». Как-то пришли в редакцию ко мне Борис Примеров и знакомый по встрече в общежитии Литинститута парень — на груди непослушно разместились раскрылья мятого шарфа, пальтишко — нараспашку, словно после быстрого пробега. Чистое русское лицо и ясные, приглядчивые глаза.
— А это Коля Рубцов, — опять представил мне поэта мой молодой друг. — Принесли стихи, может, напечатаешь?
Примеров опять прочитал свое стихотворение «Кулаки» — поворотное, сильное, уже без гнета стихов Вознесенского.
Николай почему-то не стал читать стихи. Я взял у него рукопись — стихотворений 20–25.
Часть стихов я отобрал, а поэта отослал в дружественную тогда «Сельскую молодежь», которая находилась на нашем этаже, чтобы и там узнали о молодом поэте и напечатали отобранное мною. Для себя же попросил дополнить подборку стихами такого же плана — «деревенскими».
Было время, что нужно было помогать более молодым разрушить поэтическое «гетто» и гнет эстрадной, нараскат, напоказ поэзии.
Поэты возвращались к себе. К своему, к своей теме, хотя тему нельзя выбирать — тема сама выбирает поэта.
У русской плеяды поэтов было как бы одно-единое терпеливое сердце гения, тогда как у посредственностей оно было перевоспалено идеологией.
Есть в Болгарии такой обычай, в Родопах: когда луна идет на ущерб, нельзя думать о детях, иначе они рождаются с половиной мира.
Николай Рубцов глядел в небо на звезды, мимо луны — вот и остался полным в себе человеком, без ущерба половинчатости. Энергия звезд и энергия памяти неслышно облучали его, работали в нем. Вот почему нет в его поэзии ни ленивой описательности «соцреализма», ни прохладности лжеветров. Как-то он сказал о поэте К.: «
Встретились мимолетно, так же мимолетно и расстались. А вскоре встретились, и оказалось, что в последний раз.
Почему-то во дворе Литинститута, под странно укороченным памятником Герцену встретились. Оба — в мятых брюках, точно таких, как у памятника.
Николай меня позвал в ЦДЛ.
— Я с тобой вдвоем никогда не выпивал. Посидим, поговорим. Есть о чем.
Мы двинулись в Дом литераторов. Мне интересно было с ним поговорить. Видно было, что передо мной умный и талантливый человек. У него уже вышла книга. Я ее не читал, так как ее быстро раскупили. Только гораздо позже я взял ее у поэта Ю. Шавырина (с автографом Рубцова ему. Книга сохранилась у меня). Но стихи новые, рубцовские я уже читал и удивлялся необычной зрелости его. За какие-то три-четыре года после нашей встречи в «Молодой гвардии» нашу литературу озвучила большая поэзия.
Дошли до памятника Тимирязеву у Никитских ворот, полюбовались на палец ученого по обыкновению всех литинститутцев. Палец, если смотреть сбоку, похож то ли на соску, то ли на нечто более натуральное.
— Мы, студенты, любили здесь назначать свидание гнесинкам, — сказал я весело ему. — Так, чтобы видели срамной палец.
— Отчего-то у нас памятники похожи на столбики, — отзывно засмеялся Николай.
— На флакончики из-под одеколона.
И опять мы двинулись в сторону ЦДЛ неспешно, благо время было детское: 2–3 часа дня. Дошли до памятника сидящего в задумчивости А. Толстого.
— А куда меня посадили — в кресло или в инвалидную коляску, — думает.
— А вот Есенину памятника нет, — почти надрывно сказал Рубцов и запахнул шарф, поглубже запахнув пальто. Москву продувало холодом, на улице — как в горном ущелье зимой. И снег уже лег крепко на землю. На деревьях ровные, сухие линии, облака сухие. Какая-то средневековая, готическая погода.
Я чувствовал, что Рубцов о чем-то хочет меня спросить и никак не решится. Не зря ведь у каждого памятника присаживаемся. Этот — последний на подступах к ЦДЛ.
Но вот Николай смущенно прокашлялся и тихо спросил меня:
— Скажи, а какие отношения были у Люды с Василием Федоровым?
Алексей Пехов , Василий Егорович Афонин , Иван Алексеевич Бунин , Ксения Яшнева , Николай Михайлович Рубцов
Биографии и Мемуары / Поэзия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочее / Самиздат, сетевая литература / Классическая литература / Стихи и поэзия / Документальное