Я сижу у воды на деревянных настилах пристани, наконец понимая, куда я попал и о чем говорил мне Шайтан. Вот эта пропасть… Вот это болото… Вот эта «Пристань отчаяния», за которою лает Цербер, от которой отчаливает Харон…
Качаются на воде черные мокрые доски, о которые ударяет с разбегу волна, мутно-белая, как лица утопленников. Ползут по берегам ставка холодные речные испарения – непроходимые туманы Стикса. И ледяной ветер гоняет у причала бледные зыбкие тени не заплативших за переправу. А над причалом, расплывшись в тумане, плывет в высоте деревянная изба Синего – пропахший дымом костров, проеденный мышами дворец, обглоданный по краям железными челюстями мин. И осыпаются за дворцом грязные окопы, и ветшают за ними разбитые стены руин – сокрушили камень железные болванки снарядов. И лишь только он, деревянный терем, единственный уцелевший, медленно гниет у воды.
Стояла избушка у берега моря, и жили в ней Рогатый, Щука, Хомяк, Гоша и Кеша, Кум и Куб… И был у них командир Синий… И все имена как специально для этих мест.
Но, вытащенная на камни, брошена у пристани лодка Харона. Нет перевозчика мертвых, ушел сдавать получку за прошлый век.
Я ночью чуть не вышиб глаза: торчат по кругу избы саженцы яблонь. И вот рано утром спиливаю ножовкой весь сад – пять или шесть деревьев. Рядом во дворе у стола возится Синий, достает из снарядных ящиков свиной антрекот – будущий завтрак. По одному – сходить в туалет и умыться – тянутся в двери бойцы. Малость потопчутся – и обратно. Я тоже спускался на пристань, заледенел от воды и от ветра за пару минут. Часовой утренней смены, ответственный за завтрак, раскладывает костер. У огня, швыряя на сковороду ломти свинины, распоряжается Синий. Он сидит в дыму, как ворон на пепелище.
– Нас нынче на праздник позвали: Япона-мать тридцать девять лет прожил. Скоро пойдем.
Праздник на заставе у Стоматолога, в трехэтажном особняке на берегу озера, богатом, словно вчера из него бежал Крез. Во всех комнатах цветные ковры, дорогие одеяла, красивая мебель, окна из пластика, уложенная кафелем кухня, резные шкафы, книги в золоченых обрезах… Всё, чего ты никогда не имел.
– Ну… Залетела ворона в боярские хоромы, – стою я посреди зала в грязных ботинках на бесценном ковре.
Это революция семнадцатого года: мир – хижинам, война – дворцам. И идут после штурма по Зимнему его новые властелины – мятежные матросы Балтики, в черных бушлатах, с красной повязкой на рукаве…
Во дворе в летней кухне пьют красное, на вишне вино восставшие шахтеры Донбасса. На огромной веранде дубовые столы с лавками, и вместо поленьев пылают в камине громадные бревна. Не у костра – у пожара стоим мы, поближе к огню, на весу подливая друг другу вино. Лежит на столах богатая закуска царей: хрен с помидорами, маринованные баклажаны, свежий хлеб, различная солонина, копченая колбаса…
– … И когда у них бунт был, у этих майдаунов, когда они скакали там, обезьяны, и когда власть после делили у себя в Киеве, я работал еще, – чокается со всеми Японец, бывший шахтер, полный кавалер ордена «Шахтерской славы». – А вот после Одессы понял уже, что нельзя. Я третьего мая последний раз на шахту пришел, отдал заявление. Мне начальник: «Да подожди еще! Всё образуется…» – «Нет, – говорю, – не буду я больше на них работать!» В Славянске я был, возил на позиции продовольствие, медикаменты из Донецка. Сколько раз хотел бросить. «Не могу, – говорю я бойцам, – баранку вертеть! Возьмите к себе!» А они: «Погоди! Мы в тебе и уверены, что не бросишь, будешь возить, пока не убьет. А знаешь, сколько уже со страха сбежало из тех, на кого мы надеялись? Езжай снова! Каждому назначен свой день». А после уже не возил, ушел в пехоту… Разное было… А вам, ребята, – обращается он ко мне, единственному здесь россиянину (Док и Сапожник еще утром укатили в разведку), – спасибо, что приехали с помощью. Здесь только одно, во что мы все верим, – это Россия.