Рядом с Фалко, конечно был Хэм, ну а рядом с Альфонсо — Аргония — она, покрытая кровоточащими шрамами, страстно обнимала, целовала своего, почти потерявшего человеческие черты возлюбленного, и в ослеплении любви своей, даже и не видела, какую боль этим самым ему причиняет — старалась успокоить его, а он только сильнее рвался, и рыдал, и жаждал в клочья ее разодрать, но не мог. И все-все перемешалось в его сознании — в каждое мгновенье он падал в пропасть безумия, и тут же вздымался над нею, и вновь, и вновь это повторялось… Барахир в лихорадочном припадке никого не узнавал, взвизгивал имена, кашлял кровью, падал, и тут же вновь поднимался, и метался от одной фигуры к другой, и вновь взвизгивал имена, и слабо пытался высвободиться, и вновь кашлял, и вновь падал. А что касается Маэглина, то он стоял на коленях рядом с Аргонией, весь мертвенно бледный, и какой-то впалый, словно бы стаявшая свеча; он вытягивал к ней сильно дрожащие руки, и знал, что величайшим блаженством для него будет дотронуться до ее золотистых волос, и, конечно же, не смел этого делать. Ведь что оставалось Маэглину, как не поверить, что Аргония была его маленькой доченькой. Конечно же — раз погибла эльфийская девочка, так вновь его доченькой стала эта уже сорокалетняя дева. Он, в бреду, даже и не осознавал того, что она высокая, что она строением женщина… Точнее то даже и ожидал, что она высокая, но это было как символ ее святости, словно бы на пьедестале она перед ним стояла — но он все равно принимал за маленькую девочку, доченьку свою, и даже не осознавал, сколько времени уже прошло с их первой встречи. Все одним мгновением казалось, все смешалось, и он только одного и ждал — чтобы поскорее она его из этого мрака забрала, да к Новой жизни… В общем, все это была еще одна исступленная, жуткая, во тьме протекающая сцена, и на этой сцене все собственно могло оборваться — ворон уже спустил темные свои крылья, уже подхватил их, уже окутал. Вот подоспели жены энтов, и это было воистину внушительное зрелище. Никогда прежде никому еще не доводилось такое их множество. Здесь собрались все они — пришли сразиться с вороном, защитить свои сады, которые они любили больше всего на свете. Да — зрелище было внушительное. Только представьте себе: уходящее вдаль, все перебегающее волнами мрака, ревущее поле, представьте себе спускающиеся с небес, стремительно вихрящиеся колонны, из которых словно кровь блещут приглушенные бордовые зарева. представьте себе, что на этом поле, вдруг, в несколько мгновений, вырастает прекраснейший лес из сотен, а то из тысяч живых деревьев. Все они, украшенные теми листьями и ягодами, которые растут на них, начинают вдруг петь неспешную, но и торжественную и могучую песнь. Представьте если уж хор нескольких из них, способен творить чудеса, так на что же способен хор из сотен, тысяч голосов. Я уже говорил о тех волнах лазурных, которые прежде от них исходили, так вот — теперь казалось, что некое огромное ущелье разорвала могучая горная река, и хлынула вдруг, вздымаясь валами своими на многие-многие метры вверх. Только вот вместо воды были в этой реке сами небеса весенние, обильно наполненные солнечным светом — они, клубясь подобно облакам, но призрачные, стремительно, но плавно, как сновиденье надвигались. Мрак яростно ревел незримыми, призрачными волнами, в плотные шрамы складывался возле грани со светом, но, при этом, бессильно отступал. Там, у грани изумрудного озера, все перемешалось — и свет, и тени, и эти кусты, отчаянно пытающиеся утянуть свои вторые половинки в глубины космоса, и когти ворона вцепившиеся в братьев, холодом исходящие, но уже какие-то изогнутые, ослабшие, сносимые нежными потоками весеннего неба. И вот эти когти разжались, раздался яростный, леденящий вопль, но он, стремительно сносимый светоносным потоком, почти сразу же исчез. Да — они стояли на ярко сияющем весеннем поле, даже и пение многогласое птиц тут же на них нахлынуло, и светоносный воздух стремительно надвигался, но никуда не гнал, а ласкал своими нежными, трепетными прикосновениями, все ярче (но отнюдь не слепяще) разгорался. И этот лес исходил чарующим пеньем, и весь так и сиял и переливался такими цветами, что хотелось позабыть обо всем, да и засмеяться счастливым, беззаботным, детским смехом. И кто-то проговорил тогда: