По трапу сносили на завтрак, он уже знал по описанию, парализованного капитана Вершинина.
Старпом Батек держал кэпа на руках, сложив туловище так, что тот как бы восседал в кресле. Бессильно свисали распухшие ноги в начищенных до блеска башмаках.
Вершинин кололся золотыми иголками и был обречен. Однако выбрит, в мундире, и такой вид, что хочешь — не хочешь, а поклонишься.
Появление нового человека создало неудобство в узком коридоре, где и двоим еле разойтись. Он перекрыл дорогу не только капитану и старпому, но и зверобоям, что не успели проскочить к еде.
Протянув бумажку УМРЗФ с сопровождающим письмом (никто ничего не взял), он произнес, запинаясь:
— Кудря передал со мной… вам привет от себя лично…
Эта фраза, с опорой на «привет», мыслилась, как ударная, и была подсказана самим начальником зверобойной флотилии.
Вершинин натопорщил белые брови:
— Я не доверяю людям, которые научились разговаривать, — ответил он брезгливо и с брюзжанием. — Иди и скажи тем, кто тебя прислал, что мне нужен немой. — И повелел белым пальцем следовать старпому дальше.
Обомлев, став немым, он завопил: «Куда ж мне идти, если мне не на что ехать? Возвращаться на привокзальную скамейку? Там уже не в радость и бродячая собака, которой нечего дать!».
По—всякому выглядит и значит отчаявшийся без меры человек.
Бывает, выпятится высокомерно, перелицовываясь на миг; или спрячется за словами, переданными из добра и с отчетливостью, что найдут благодатное ухо, или же, в оцепенении неизбежности, постоит тихо и наравне, виду не подав, что через минуту загремит башкой в тартарары. Не всегда удается и хочется такого различить, а вот так: каким на глаза попался, и на что нарвался, — с тем и остался!
Поэтому жест с оборудованного из старпома живого кресла изменений не предполагал: ты нам не нужен, иди, катись, исчезай!
Вдруг лысый, со всеми признаками первородности зверя, Батек, кого Вершинин еще раз поторопил кулаком в спину: «Трогай, кучерявый!», — воскликнул, поменяв руки под капитаном:
— Это к нам гость пришел!
Вершинин, встрепенувшись, опять пронзительно уставился на вошедшего:
— Гость? А откуда ты прибыл, с каким известием?
Тогда он, получив еще один шанс, решился на крайний аргумент, не имевший отношения к делу. Впрочем, именно этот аргумент и являлся тайной причиной, что он здесь появился:
— Я пишу! я напишу красивые книги…
— Ты писатель?
Новичок растерялся от прямого вопроса: он не мог на него ответить, как это сделал бы любой человек, когда у него спрашивают о профессии. Такая уверенность с его стороны являлась прерогативой людей, отмеченных прирожденной особостью и неоспоримостью дарования. Для него же все мучительно зависало в некоем трагическом разладе судьбы с текстом, который рвался из темницы обреченного предназначения.
Самодвижущая легкость, с которой слагалось недавно, тоже как бы осталась без имени. Наученный предыдущим уроком, он не желал прятаться и на этот раз — уже за спину куражащейся гостьи.
— У меня нет документа, нельзя так сказать… — проговорил он, торопливо вытаскивая из сумки несколько блокнотов и деревянную ручку, замотанную слоями марли. — Это ручка, я ее берегу, — объяснил он.
— Так ты писака? — неизвестно чего добивался от него капитан.
Новичок не мог согласиться и с такой оценкой, и замолчал. Он решил, что сказал вполне достаточно. Внезапно он успокоился, и уже не сомневался, что ему не откажут. Ведь основа заложена во Владивостоке, где он, идя слепо и без направления по улице Посьетской, споткнулся перед вывеской УМРЗФ.
Тогда вместо него ответил старпом:
— Писака лучше.
— Проще?
— Ложится на ухо.
— Что ж, погостюй у нас, писака, раз пожаловал, — согласился и капитан, и, усмехнувшись, взял направление с письмом.
Брови у него разгладились.
Вот это прозвище, что дали ему Вершинин с Батьком, тотчас прижилось; его благодушно и с пониманием приняла вся команда.
По причине, какой они не осознавали, он им понадобился, и тут же взял обязательство, о чем не догадывался, выкручиваться за них в преисподней, не обещающей ни отпущения грехов, ни простого благословения.
Вот, так или иначе, а легло.
Пять минут — и новоявленный зверобой стал своим, и с ним общались, как будто он ниоткуда не прибыл и никуда не уходил.
Насытясь в столовой свежим хлебом и горяченным какао, писака вышел, отрыгивая, как все, — «нанайское спасибо» — как здесь говорят. Потом отыскал свою каюту, боясь, что покличут и отвлекут.
Писака знал море не понаслышке, и начал с каюты, с чего и следовало начинать. Но вынужденно замешкался на пороге, не решаясь прикрыть за собой дверь: запах гнилого дерева, пороховой гари, окислившегося оружия, тяжкий дух сырой, пропитанной звериной кровью и закисавшей без воздуха робы, — вся эта едкая смесь шибанула в ноздри, вызвав судорогу дыхания.