— Смотри! — сказал мальчик. И медленно поднял голову фигурки, показывая фарфоровую палочку, к которой она крепилась, затем поднял выше и выше, пока голова и палочка не отошли от тела, к которому были приставлены. Он подержал их так несколько секунд, а затем ловко вернул голову на шею. Он отдал фигурку старику и спустился по ступенькам, думая, не придется ли им оставить здесь фигурки при новом переезде.
Все — и Гриммы, и Циммеры — стояли в гостиной, предназначенной для семейной молитвы. Перед такой толпой взрослых Якоб почувствовал себя крошечным, неуместным. Как на улице была расчищена тропинка в снегу к экипажам, так и здесь был приготовлен узкий проход, чтобы он мог пройти к аналою из красного дерева, на котором был изображен орел, и лежала семейная Библия, раскрытая на нужной странице. Не позволяя себе глядеть по сторонам, он чувствовал, что вырастает с каждым шагом. Он повернулся, подошел и взялся левой рукой за край левого орлиного крыла.
Некоторые женщины плакали; Вилли, которого мать обнимала за плечи, дрожа от горя и астмы, тоже плакал. Якоб улыбнулся, чтобы приободрить любимого брата, но почувствовал укол зависти из-за того, что тот может плакать. Взяв большое перо, он то и дело опускал его в чернильницу. Но потом засомневался; написанные от руки на титульной странице книги в деревянном переплете имена, казалось, встали перед ним.
Там было его собственное имя, записанное отцом вместе с датой рождения,
Якоб перенес перо на желтое пространство под именем Лотты и твердым, уже взрослым почерком вывел:
Филипп Вильгельм Гримм, умер 10 января 1796 года.
Его отец скончался в возрасте 44 лет. Воспаление легких сразило его так скоро, что Якоб до сих пор не мог окончательно поверить, что отец больше никогда не поднимет свой халат с кровати с балдахином и не прочтет с этого аналоя отрывки из Священного Писания.
Мать Якоба стояла ближе всех, все еще слишком оцепеневшая, чтобы плакать. Стоя на аналое и оттого будучи выше нее, он смотрел лишь на ее невидящие глаза, гордый нос и ровные зубы, приоткрывшиеся в некоем подобии улыбки. В этот момент он был ошеломлен ощущением того, что столько же боится ее, сколько и за нее. Смерть отца сломила мать так же легко, как Якоб на глазах Андреаса оттянул голову фарфоровому человечку. Если бы война с французами докатилась до Амтсхауса и бушевала в этих комнатах, едва ли это сильнее ее потрясло. Она никогда не была крепкой физически и душевно, а теперь осталась без средств к существованию, в доме, из которого ей следовало незамедлительно выехать, и шестью детьми, о которых необходимо было заботиться.
Нет, думал Якоб, возвращая на место перо и улыбнувшись матери так, как немного раньше улыбнулся бедному измученному Вилли, — с пятью детьми и мной.
В огромном красивом здании готического собора Святой Екатерины Гюстхен насчитала имена десяти своих предков, чьи бренные останки покоились под церковными плитами. Гримм знал, что там лежали еще четверо, чьи имена она пропустила, но ничего ей не сказал.
Дрожа от охватившего его озноба, он предпочел бы остаться снаружи, если бы не дождь. Горсточка людей тоже укрывалась здесь от дождя; один или двое, узнавая, смотрели на Гримма. Мужчина под сорок, с бакенбардами, опиравшийся на трость, преклоняя колени в молитве, несколько раз взглядывал на старика и, казалось, уже готов был заговорить или, по крайней мере, поприветствовать его.
Куммель, в свою очередь, выглядел обеспокоенным с того самого момента, как вошел в собор. Будь он собакой, уши его были бы прижаты к голове, и он припадал бы к земле, а так он всего лишь медленно шел вдоль стены, не осмеливаясь выйти на открытое пространство бокового или главного нефа. Возможно, он католик, подумал Гримм, и обезоружен протестантской суровостью интерьера, — но лучше бы это было не так.
Насчет Куммеля у него были сомнения. Не то чтобы он искал недостатки в его службе. Она была образцовой, не в пример мальчикам, которых Дортхен набирала прямо со свекольных полей в берлинских окрестностях. Просто о таких как он ничего не знаешь наверняка. При этом сам Куммель представлялся слишком покорным и готовым услужить, словно желая спрятаться за обязанности, которые так старательно выполнял.