В голосе мамы мальчик различил недоумение. И страх. Точно такой же, какой в свое время испытал и сам Хаймек. Едва шевеля губами, он сказал:
— Он больше не будет молиться…
…В то утро, когда они молча шли по расплавленным от зноя улицам Ташкента, папа вдруг остановился, словно наткнувшись на какое-то препятствие, обернулся к сыну и сказал, стыдливо запинаясь и подбирая слова:
— Послушай меня, сынок… Мне нужно… я хочу… я решил сделать одно дело. Это очень важно для тебя… и для меня…
— О чем ты говоришь, папа? — не понял Хаймек.
— Я хочу продать филактерии. Больше у меня ничего нет.
Мысль о том, что папа когда-нибудь может продать свои филактерии, в голове мальчика никак не умещалась. Даже дыхание у него прервалось, когда он спросил отца:
— Да… но… как же ты будешь молиться?
Папа долго смотрел в небеса, словно спрашивал у них что-то. Потом сказал:
— Я больше не буду молиться.
— Ты… не будешь?.. А что скажет Господь?
— Он? Не знаю… Мне это уже… не важно. Кто я… и что я в его глазах? Ничто. Я уже для него ничего не значу. Жизнь раздавила меня. Нет, не так — Бог меня раздавил. Когда он забрал у нас Ханночку, я не роптал. Я сказал себе: Бог дал, Бог взял. И раньше, когда немцы пинали меня сапогами в спину и ребра и отбили мне легкие, я говорил себе: «Он все видит, этим он испытывает меня». Мне было очень плохо, но я оставался человеком по образу и подобию его и при этом не терял своей чести. Я читал в священных книгах и знаю: приходу Мессии предшествуют испытания и несчастья, они необходимы… И я думал: если ему это нужно, пусть будет так… пусть даже Господь умертвит меня, если нужно… пожалуйста, разве мало я страдал. Ну, еще немного… еще… Но ведь есть всему и предел…
Он нагнулся к самому уху мальчика и прошептал чуть слышно:
— Предел… Я больше не могу, сынок. Не могу терпеть. Бог не может требовать от меня… Когда этот контролер ударил тебя по щеке… я был рядом… но я отступился от тебя… я предал сына. Этого Он требовать не может. Не должен был. Он отстранил меня от своего образа, и теперь я свободен от всего. И от молитв. Я продам… филактерии, и у тебя будут деньги на обратный билет… я дам их тебе, а ты… возьми билет в хороший вагон с мягкими сиденьями… чтобы не под полкой… ты… приехал к маме…
Испуганный и потрясенный, Хаймек пробормотал:
— Нет… не нужно… не делай этого… Я могу и без денег… Залезу в вагон, и никакой контролер меня не поймает. Правда-правда…
Но папа, не слушая, уже уходил от него быстрым шагом, разбрызгивая капли пота, которые, падая на асфальт, тут же высыхали.
Хаймек догнал его только на площади, которую облюбовали для себя беженцы. Они заняли в прилегающих улицах все, что хоть в какой-то степени годилось для обитания. В основном это были глиняные строения из необожженных — земля пополам с соломой — кирпичей, очень похожие на дом, который колхоз «Слава труду» выделил для проживания семьи Онгейм. Здесь, на границе городской черты, в них разрешили поселиться семьям, в которых преобладали старики, женщины и дети; точно такие же старики, женщины и дети, которым повезло меньше, сидели и лежали просто на земле или на вымощенных каменными плитами тротуарах; скудные их пожитки валялись здесь же. Людей было много. Сотни… тысячи… Они сидели, лежали, бродили… женщины теснились поближе к арыкам с холодной голубоватой водой и у водонапорных колонок. Одни варили, другие стирали, третьи вычесывали из детских голов жирных вшей, давя их ногтем большого пальца на частом гребне; характерный треск сопровождался проклятиями:
— А-а-а, попалась! — треск.
— Вот тебе, — треск, — получай… Будешь знать, как сосать нашу кровь!
— Сволочь! Сволочь! Сволочь!
Мужчин было немного, в основном это были пожилые и даже очень пожилые евреи, которые, раскачиваясь, молились по истрепанным молитвенникам; сквозь дыры в лохмотьях просвечивали желтые грязные тела. Те, кто не молился, безучастно лежали на спине, обратив лицо к солнцу и закрыв глаза. И все без исключения непрерывно чесались и исходили потом — резкая вонь от давно немытых тел висела в перегретом воздухе, как дым.
К одному из таких лежачих и подошел папа. Когда папина тень упала человеку на лицо, он недовольно открыл глаза.
— Не нужны ли господину хорошие филактерии? — неуверенно спросил папа и, не дожидаясь ответа, развязал свой мешок. Он вынул одну за другой блестящие черным лаком коробочки вместе с кожаными и тоже лакированными ремнями и стал поворачивать их на солнце, держа на вытянутых руках. Вид у него был при этом такой, словно он просил подаяния.
Человек, к которому обратился папа, нехотя поднялся с земли, мельком взглянул на филактерии и спросил:
— Ну, и чего вы хотите?
Папа сказал, опустив глаза:
— Я хочу их продать… попрошу недорого… Мне… очень нужны деньги… собираюсь лечь в больницу, а вот он… мой сын, — и папа кивнул в сторону Хаймека, — ему нужно вернуться к матери… а у меня нет денег, чтобы купить ему обратный билет.
Папа говорил невнятно и быстро, как если бы он боялся, что у него не хватит решимости выполнить задуманное.