Анечку в лагерь привез Николай Жукин, главный подрывник отряда. После этого Славкина жизнь, и не только Славкина, но и жизнь всего лагеря, переменилась. Все шло, как и раньше, по заведенному порядку — насос, посты, чистка оружия, завтраки, обеды, ужины без соли, комиссарское курево и так далее. Однако внутри этого заведенного распорядка образовалось что-то новое, очень важное, занимавшее всех без исключения, каждого по-своему. На самодельной раскладушке (смастерили такую раскладушку) перед комиссарской дверью лежала Анечка, разбитая, искалеченная. И все теперь, от Вити Кузьмичева, от Славки Холопова, от Николая Жукина до самого комиссара, кроме всего прочего, что они держали в своих головах, кроме всего, что нужно им было знать, они знали теперь, где бы ни находились, что в землянке лежит Анечка. В ней, в этой Анечке, заключалось для каждого партизана много. Анечка была с Большой земли.
Сама она была маленькая, именно Анечка, а не Аня какая-нибудь, личико у нее было хорошенькое, а слабый ее голос,— она ведь покалечена,— был таким чистым и нежным, почти детским, что можно было умереть за него, или расплакаться, или пойти в огонь и в воду — так все отвыкли и так все истосковались по этому голосу с Большой земли.
После долгих скитаний и бедствий, когда Славка — вне закона — брел по захваченной немцами земле, в партизанском отряде, среди своих людей, с оружием в руках, он обрел наконец свое место и теперь уже настолько привык к нему, что стал тосковать по прежней жизни, по прежним местам, по людям, по Москве, по всему тому, что называлось теперь Большой землей. Где она, как она там, что с ней сталось теперь, что у нее теперь за обличие? И рисовалось все больше суровое и горестное, бедственное. И вдруг — на тебе, Анечка! Вот она какая, Большая земля. Было от чего умереть, или расплакаться, или пойти в огонь и в воду.
Привезли Анечку ночью, как раз Славка на посту стоял и видел свою Олю из Херсона. Заскрипели полозья, лошадь, учуяв лагерь, стала отфыркиваться, потом показалась из-за деревьев. «Стой!» — «Свои».— «Пропуск?» — «Мушка». И сани не свернули, как всегда, к навесу, а поехали на Славку, к землянке. Когда проезжали мимо, он заметил: на них что-то лежало длинное, убитый, что ли. Но потом под звездным мерцанием мелькнуло бледное лицо. Девушка. Откуда? Почему закутана во все белое? И во что это она завернута? Почему девушка? А они уже понесли ее с саней, уже спускались по ступенькам в землянку. Николай Жукин и два помощника его.
— Мы уже проехали,— рассказывал комиссару Николай Жукин,— как слышу голос...
— Это я услышал,— перебил Жукина один из его помощников.
— Да, слышу — человек, стонет будто бы кто. Остановились, пошли, а она, видишь какое дело, лежит. Откуда, спрашиваю? Глазами на небо показывает. Гляжу, а там парашют на сосне висит. Тут я понял все.
Парашют вот он, полез, достал. Лямки-то на ней, а стропы обрезаны. Повисла, значит, висела сколько, потом ножик достала, обрезала стропы. Все за ящик свой боялась. Ящик мы привезли. Теперь глядите вот.
У Николая Жукина немцы повесили всех — мать и трех его сестер. Рассказывая комиссару про Анечку, Николай первый раз говорил так много. Да и после этого рассказа он оставался мрачным и молчаливым. Если бы он не нашел себе дела,— жить не смог бы, наложил бы на себя руки. Дело у него было одно — убивать немцев. Конечно, к этому стремились все, но Николай каждую минуту думал об этом, каждую минуту искал эту возможность. Числился он во взводе Арефия, но жил со своими помощниками отдельно. Какое-то время готовился, готовил взрывчатку, выплавлял из снарядов, потом отправлялся на железную дорогу, минировал ее и терпеливо ждал, чтобы своими глазами увидеть, как пойдет под откос немецкий эшелон, как будут рваться боеприпасы, гореть вагоны и орать гибнущие фашисты.