Скрипят перегруженные повозки, медленно крутятся колеса, разговор на всех подводах течет неторопливо, с перерывами, потому что дорога неблизкая. Урочище Речица. Где оно? Что за Речица? Возчик Николай знает, и печатник знает, люди местные.
— Иван Алексеевич, а чего ты бабу свою не возьмешь с собой? А ну, убьют там?
— А зачем она нужна тут?
— Как? Родная ж она тебе, чего ж ей жить одной.
— Родная. Вот женюсь на тебе, и ты будешь родная, ха-ха...
— Вот кулаком ткну в горб, тогда узнаешь. Тоже туда же, непутевый.
Заговорила Нюра, отошла, оклемалась.
С другой повозки другая Нюрка кричит:
— Алексеич! Иди-ка, дурака этого кнутом перекрести, А ты, Коля, не лапай, языком своим бреши, а рукам волю не давай. Я чего говорю, ой, мамочки!
С той повозки слышится визг, смех, шлепки. Это Нюрка бьет Николая ладонью по спине.
У Славки с Александром Тимофеевичем разговор тихий, страшно интересный. Оказывается, Александр Тимофеевич коренной москвич. И с его рассказами на Славку опять, как бывало не раз, нахлынуло давнее-предавнее прошлое: Москва, Усачевка, Ростокино, Матросская тишина, Сокольники, железная решетка и липы по Богородскому шоссе. Он видел себя под кленами во дворе стромынского общежития. Комната для рояля, музыка, Оля Кривицкая...
— У меня на Стромынке приятельница живет,— сказал Александр Тимофеевич.
— Что вы говорите? На Стромынке?
— В Колодезном переулке.
— Колодезный! Так это ж напротив общежития, там магазин на углу.
— В этом магазине я всегда, когда бывал у приятельницы, коньяк брал. Сядем мы с ней, Вячеслав Иванович, лимончик порежет она, рюмочки поставит...
— А мы тоже каждый день в этом магазине. Утром возьмешь батон белый, масла двести грамм... Я так делал: батон разломлю вдоль, масло туда, все двести грамм, и с кипятком из титана, сахару, конечно, положишь. Ужас как здорово. Неужели это было? Не верится.
А учился Александр Тимофеевич,— давно это было, в двадцатые годы,— в институте Брюсова, у самого Брюсова.
— Как, у самого Брюсова, у живого?
— У самого, у Валерия Яковлевича.
Господи, Брюсов... И бородка сразу всплыла, и ежик его, пиджак, застегнутый наглухо, всплыл знакомый портрет. Господи... Я царь царей, я царь Асархаддон.
— Александр Тимофеевич, вы знаете, мне страшно везет на войне, просто ужас. Вот теперь с вами встретился. Просто ужас.
— Значит, везучий. Мне вот тоже везет. Я из окружения к кому попал? О! Я попал к Василию Ивановичу Кошелеву.
— К нему? Это же Чапай, вылитый Чапай. Я когда увидел его на белом коне, в бурке, с саблей, обалдел, глазам не поверил. И усы чапаевские, и зовут Василием Ивановичем.
— Чапаем сделал его я, даю вам честное благородное слово. Не верите? Он меня профессором звал. Ну-ка, говорит, давай ко мне профессора, или: ну-ка, профессор, давай им растолкуй, как и что. Или еще с минометом было. Захватили в бою миномет, а никто не умеет с ним обращаться, сам Василий Иванович тоже не умеет, до войны он слесарем был. Ну-ка, говорит, зовите профессора. А я тоже миномет первый раз вижу, в ополченцах был, ружья-то по-настоящему не держал в руках. Давай, говорит, профессор, обучай бойцов, как на этой трубе играть надо. Вот мины, вот труба, показывай. Чтобы не опозорить звание, какое он дал мне, стал я соображать, приглядываться, трогать руками, но молчу с важностью на лице. Сообразил. Произвел выстрел. Чуть не уложил своих, в деревне дело было. Полетела мина через огород, а там наши, лошадей купали в речке. Недолет получился, а то как раз бы накрыл. Ну, замучил после Василий Иванович с этим минометом. Он всегда впереди цепи сам идет и меня за собой таскает, а двое миномет несут вслед за мной. «Ложись!»—кричит. Потом так: «Влево из миномета по фашистам — огонь!» И опять: «Вправо из миномета по гадам — огонь!» Потом уже в атаку идет, опять с минометом. Ценил он это оружие, затаскал меня с ним.
— А как вы Чапаевым сделали его? Не верится что-то.
— Спросите у него самого, он подтвердит.