Славка слушал и молчал и как-то даже втянулся в слушание этой жуткой истории, притерпелся ко всему и уже не содрогался душой, не холодело внутри от новых и новых подробностей. Он даже стал время от времени спрашивать Веру Дмитриевну:
— А Миша этот, какой он? Вихрастенькнй, да?
Или:
— Вера Дмитриевна, вы говорите, Маруся Дунаева, как же ее собаки узнали, зачем она так рано вернулась, вы говорите, красивая, а какая красивая?
— Глаза у нее серые, красивые, а сама она смуглая, гордая, лоб высокий, строгий, подстрижена под мальчнш-icy. Даже когда она висела на этом кресте, говорят, люди поражались, какую красивую повесили, не пожалели.
— А вот этот Греков? Мальчик-палач...
— Я до сих пор не понимаю. Подлец? Но это слишком мало, ничего не объясняет.
Инночка посмотрела на Славку и совсем не по-детски, без всякого стеснения, но с ужасом в глазах проговорила шепотом:
— Я была влюблена в него.
— Ты? — удивилась Вера Дмитриевна.— Неужели это правда?
— Да,— опять одними губами ответила Инночка.
И наступило молчание. Вера Дмитриевна с Инночкой все рассказали, выговорились. Славка уже не знал, что спрашивать, он чувствовал, что все вопросы его беспомощны, бессильны перед тем, что произошло. Славка вроде задумался, на самом же деле он не думал, а как-то зацепенел, что ли, умом, мысли как бы остановились на месте, чего почти не происходит в действительности, остановились, сделавшись как бы уже не мыслями, но чем-то набухшим, распиравшим голову и грудь. И когда постепенно отпустило это оцепенение, мысли стали появляться, стронулись с места. Первое, о чем он стал думать, было вот что: как же они, эти вихрастенькие ребята, девочки, веселые, с ресничками, строгие и гордые девочки, смогли так жить, так держаться перед муками, пытками, перед ужасом смерти? «Товарищ, верь...»
...Эти кресты на телеграфных столбах. И Славка почувствовал холодок под сердцем, постыдный холодок — он так бы не смог.
— Вера Дмитриевна,— сказал Славка,— я бы так нс смог.
— Как? Ты о Грекове говоришь?
— Нет, я говорю о повешенных и расстрелянных.
— Зачем на себя наговариваешь, Слава? — сказала Вера Дмитриевна. —Ты поступил бы так же, как и они.
— Поступить бы я поступил, но, честно говорю вам, на их месте не смог бы. Нет, Вера Дмитриевна...
— Все остальное, Слава, только предательство. Ничего другого там больше нет и не может быть.
— Я не предатель, Вера Дмитриевна, но так я не смог бы, кажется мне, что не смог.
— Мне тоже так сначала казалось,— сказала Инноч-ка,— но меня, правда, не повесили. Это правда.
Слава, ты ничего не будешь записывать, фамилии, факты?
Я потом запишу, сам. Я помню каждую фамилию, каждый крик.
5
Н'икуда Славка не уехал, на целых три дня застрял в этом Смелиже.
Распрощавшись с Верой Дмитриевной и Инночкой, он ушел к политотдельцам, в дом, где они квартировали, и до вечера пролежал на нарах. Потом, при коптилке, стал записывать все, что услышал от навлинских подпольщиц. Для газеты это не годилось, писать о разгроме подполья было не к чему, поэтому он все записывал подряд, как рассказывали Вера Дмитриевна с Инночкой, записывал для памяти, для будущего, чтобы потом, неизвестно когда, вернуться к этом у...
В просторном и пустом помещении, где были только нары и один квадратный стол, ничем не покрытый, два стула и гильза-коптилка на подоконнике, в этом помещении жили двое ребят из политотдела. Славке они как-то не понравились сразу,— вернее, не вызвали в нем никакого любопытства, и он валялся на нарах, перебирая в памяти подробности навлинской трагедии, записывал тут же, на нарах, лежа на животе, вставал и ходил по комнате, сворачивал цигарку, прикуривал от коптилки и курил, расхаживая взад и вперед, как если бы он находился в помещении совершенно один. Да и политотдельцы, знавшие Славку отдаленно, не навязывались на разговор, они вполголоса обсуждали какие-то свои дела.
Утром привели сюда еще одного жильца, мадьяра. Этот мадьяр, Ласло Неваи, и задержал Славку на целых три дня.