Яков Бауэр, советский инженер-изобретатель, невольно послуживший причиной переполоха, совершенно растерянный и расстроенный стоял посреди улицы. Старика было жаль, конечно, однако жалость вытесняло нарастающее чувство досады. Он понимал, что придется не только давать показания местным властям, но еще как-то объясняться с руководителем группы и, что особенно неприятно, с сопровождающим группу товарищем Нефедовым, штатским с военной выправкой. Этот «штатский» уже дал понять, что дело дрянь, ядовито поинтересовавшись: – Так ваше настоящее имя – Рольф? А потом стало совсем уж плохо. Полицейский, пытаясь до прибытия медицинской помощи установить личность упавшего, обыскал его карманы и нашел почтовый конверт, завернутый в вощеную бумагу. Никаких других документов не оказалось. Конверт, сильно потрепанный, потертый на сгибах, был надписан по-немецки и по-русски. Обратный адрес странным образом совпадал с давним, довоенным ленинградским адресом семьи Бауэров на Невском проспекте, куда они переехали из пригородной немецкой колонии году, кажется, в 1928-м. Нет, в 1936 году они переехали! Боже, какое это имеет значение? У Якова кровь прилила к сердцу, и оно, бешено заколотившись, вдруг будто остановилось. Он не понял еще, он лишь почувствовал то, что словами выразить, казалось, невозможно и чего не может быть. Совершенно не может быть. А «штатский» уже не деликатничал, не заглядывал через плечо полицейского, он уверенно тянул руки к конверту, и полицейский, загипнотизированный напористостью гражданина, делился с ним находкой. Письмо оказалось малосодержательным. Довольно длинное, на двух страницах, оно практически полностью было вымарано цензурой. Осталось нетронутым только обращение «Дорогой крестный», что-то в середине про велосипед и последнее предложение: «…Рольфа больше нет с нами (вымарано) тетя Маня умерла в июне, похоронена на Волковском. (Вымарано.) Не пиши нам, от твоих писем могут быть еще большие неприятности и еще большее горе для оставшихся. Яков Бауэр. 23 июля 1938 года, Ленинград». – Яков Николаевич, – обратился «штатский» к Бауэру. – Вы когда-нибудь проживали в Ленинграде на Невском, в доме номер восемьдесят два? Яков молча опустился рядом со стариком, взял его за руку. Артур открыл глаза. Его продолговатое лицо скривилось в подобии улыбки. Он выразительно покачал головой и, захрипев, стиснул предложенную ему ладонь. Возможно, это был не осознанный жест, а конвульсии, но Якову показалось иное. Его будто бы ослепил свет из прошлого, давнего, довоенного, помещенного в запретный чуланчик памяти. Рольф и тетя Маня будто бы встали рядом и тут же растворились, но этого было достаточно, чтобы развеять сомнения. Приехала скорая. Принесли вещи Артура из кафе. Яков молчал. Он заговорил только раз, когда спросили, будет ли кто-нибудь из близких сопровождать пациента:
– Er ist mein Bruder.
– Но вы утверждали, что не имеете родственников за рубежом! – шипел «штатский», пытаясь увязаться следом за Яковом, уже севшим в машину скорой помощи. – Вы говорили, что не говорите понемецки!
«Штатского» оттеснили. Взяв такси, он примчался в приемный покой, отыскал Бауэра там. Надеялся устроить очную ставку? Поздно. Все поздно. Через два часа Артур Генрихович Эргард скончался, не приходя в сознание, от обширного кровоизлияния в мозг. В последние минуты он мог бы считать себя по-настоящему счастливым: рядом находился родной человек, чудом залетевший в эти края осколок большой семьи, свидетель разрушенного уклада, носитель попранных ценностей. Артур даже мечтать себе не позволял о таком счастье. А вот и выпало же!
С той самой минуты, как товарищ Нефедов вывел Якова Николаевича из больницы, его опекали плотно. Более плотно, чем прежде, и совершенно теперь не таясь. Желание Якова присутствовать на похоронах или хотя бы дождаться приезда вдовы кузена, умершего у него на руках, Нефедов счел противоестественным и расценил, кажется, как намерение совершить побег. Напряжение, возникшее в отношениях с товарищем Нефедовым, почему-то распространилось на всю группу советских специалистов. В отеле Якова переселили в другой номер, ночью кто-то дежурил у дверей, а на завтраке он сидел за столиком в полном одиночестве. Ему не позволили самостоятельно взять еду. Специальный человек, не спрашивая, принес все положенное. Яков Николаевич старался казаться лояльным, поэтому съел все. Он и так бы съел, поскольку в силу жизненных обстоятельств никогда не страдал отсутствием аппетита, но обстоятельства понуждали его к демонстративности. Жевал и глотал по обязанности, не различая вкуса.