– Верно, – сказал я, – вы имели право так думать: ведь я до настоящего момента ни разу не приоткрыл вам своего сердца, не обнаружил его тайных безумных желаний. Но разве вы думаете, что любовь моя, оставаясь скрытой, была для меня меньшим сокровищем? Разве она была менее глубока оттого, что лежала на самом дне моей души? Нет, нет, поверьте мне,
Дорогие мне уста не раскрылись для ответа. Но на них играла мягкая, ласковая улыбка, и я понял, что могу надеяться. Доныне я помню и благословляю тот час! Он был – лучший в моей жизни.
Глава LXXII
Простившись с Эллен, я поспешил к сэру Реджиналду. В холле царил обычный перед отъездом беспорядок. Я перепрыгнул через груды книг и ящики, преграждавшие мне путь, и взбежал вверх по лестнице. Гленвил, как всегда, находился в полном одиночестве. Лицо его было не так бледно, как вчера, и, увидев, как оно просияло при моем появлении, я, опьяненный своим счастьем, возымел надежду, что он, может быть, справится и с врагом своим и с болезнью.
Я поведал ему обо всем, что произошло сейчас между мною и Эллен.
– А теперь, – добавил я, крепко сжимая его руку, – у меня есть к тебе одно предложение, на которое ты должен согласиться: позволь мне сопровождать тебя за границу. Я поеду с тобою в любое место, которое ты предпочтешь. Вместе обдумаем мы все возможные способы сохранить в тайне наше убежище. Я никогда не стану заговаривать с тобою о прошлом. В часы, когда тебе захочется одиночества, я не стану докучать ненужным и несвоевременным выражением своего сочувствия. Я стану заботиться о тебе, охранять, поддерживать с такой нежной любовью, какой не питал бы и к родному брату. Видеть меня ты будешь лишь тогда, когда пожелаешь. Никто не нарушит твоего одиночества. Когда тебе станет лучше, – а я уверен, что так будет, – я отправлюсь обратно в Англию и в самом крайнем случае обеспечу сестре твоей защитника. Затем я возвращусь к тебе один, ибо место твоего добровольного затворничества опасно раскрывать кому бы то ни было, даже Эллен, и останусь с тобой до… до…
– До конца! – прервал меня Гленвил. – Пелэм, ты слишком… слишком великодушен. Видишь, на (глазах у меня слезы (впервые за много, много времени), так бесконечно тронут я, до самой глубины души, твоей дружеской, бескорыстной привязанностью. Но теперь твоя любовь к Эллен увенчалась успехом, и я не согласен, хотя бы даже на время, лишать тебя твоего счастья. Поверь, как ни приятно мне было бы твое общество, гораздо сильнее будет радость моя от сознания, что вы с Эллен вместе и счастливы. Да, при одной мысли об этом исчезнет вся горечь одиночества. От меня ты получишь последнее письмо: в нем будет некая просьба, и дружеская твоя любовь ко мне получит полное удовлетворение и утешение оттого, что ты ее выполнишь. Что до меня лично, то я умру, как и жил, – один. Делить с кем-либо мое горе представляется мне странным и ненужным.
Я не в силах был слушать его дальше. Я прервал его новыми доводами и мольбами, на которые он начал было склоняться, и у меня появилась уже твердая надежда убедить его, как вдруг мы вздрогнули, услышав в холле какой-то отчаянный шум.
– Это Торнтон, – спокойно сказал Гленвил. – Я велел не принимать его, и он пытается пройти силой.
Не успел сэр Реджиналд договорить, как Торнтон ворвался в комнату.
Хотя время было еще раннее, около полудня, он уже где-то напился; пошатываясь, направился он к нам, и в блуждающих пьяных глазах его можно было прочесть выражение наглости и торжества.
– Ого, сэр Реджиналд, – произнес он, – что, хотели от меня улизнуть? Ваши чертовы прислужники сказали, будто вас дома нет, но я живо заткнул им глотку. Они у меня стали тише воды, ниже травы – недаром я научился владеть кулаками. Итак, вы завтра отбываете за границу, да еще без моего разрешения – славную шуточку вы намеревались со мною сыграть. Ладно, ладно, приятель, нечего смотреть так сердито. Ни дать ни взять сторожевой пес, которому шею свернули!
Гленвил, побелев от еле сдерживаемой ярости, поднялся с высокомерным видом.