Лукаво мигали лампады на монастырском кладбище, и тени мёртвых манили в свой холодный покой. «Вера, Царь и Отечество, — шептали ему они. — Мы поняли, что ничего этого нет. Вера в Бога. Но Бога нет, потому что, если бы был Бог, то было бы и чудо. Ну вот, ну вот! Помолись горячо! Устреми свои взоры туда, на юго-запад. Там Швейцария. Там Коржиков и твой сын. Ну, молись: Господи, покажи мне его! Господи, со всею силою своей веры я молю тебя, протяни мой взор далеко, пусть своими глазами увижу во тьме ночной образ того, кто от меня родился». Саблин ждал. Ему казалось, что чудо будет.
Раздвинется сумрак холодной октябрьской ночи, и, как на экране волшебного фонаря, он увидит лицо своего сына. Ведь есть же какие-либо нити, которые связывают их незримыми путами. А если нет ничего, то нет и Бога. Но стояла серебряная ночь, кротко мигали тихие звёзды, блестела замерзшая крыша, и жёлтый фонарь внизу говорил о томящей и вечной скуке.
Нет, Бога нет. А если Бога нет, то во что же верить?
Отечество, состоящее из людей, подобных Коржикову, людей, пишущих прокламации и развращающих народ. Бастующие рабочие, поп Гапон, это отечество? Любить этих лгунов, любить Кушинникова, как это глупо!
Но оставался Царь. Он предстал перед Саблиным во всём своём царственном блеске и великолепии и стоило жить за него. Царь-семьянин, со своею прекрасною женою и прелестными детьми… Уют своей семьи, нежные чистые ласки Веры Константиновны, Коля и Таня, такие прекрасные вдруг встали перед ним и прогнали призраки. Ему представилась спальня его детей, громадный образ Божией Матери и лампадка перед ним. Ради них, ради них…
На стене висели его шашка и револьвер. Было темно. Только свет фонаря на дворе тускло и скупо входил в комнату, а Саблин видел револьвер. Почему револьвер? Не знамение ли это? Не ответ ли Господа на дерзкий вызов его? Возьми, решись, дерзай, и ты увидишь чудо.
Саблин вспомнил барона Корфа с простреленною грудью в гробу. Как холодно и презрительно было его лицо! Он точно узнал что-то важное. Там узнал. Здесь всё будет то же самое. Муки совести. Сын Виктор анархист и хулиган, в котором течёт благородная кровь Саблиных, оскорбление Любовина, Кушинниковы, забастовки и крики толпы: опричники!..
Ему рассказывал граф Палтов. Молодой офицер пехотного полка вёл караул. Какой-то рабочий подбежал к нему, с размаху ударил по лицу и убежал. Караул ничего не сделал. Офицер растерялся. Он явился к командиру полка, ничего не сказал о происшествии, пришёл домой, лёг на диван и провалялся до глубокой ночи. Ночью он застрелился. Солдаты рассказали о том, как ударил их офицера рабочий. Их спросили, почему они не задержали рабочего? Одни сказали: «Мы не смели сделать это без приказа», другие: «Мы шли караулом и думали, что нельзя выйти из строя», третьи прямо сказали: «Это дело его благородия, нас не касается». Большинство тупо и мрачно молчали. Граф и графиня Палтовы и те гости, офицеры, которые были у них, считали, что офицер иначе поступить не мог.
А Саблин после оскорбления Любовина живёт.
«Мне отмщение и Аз воздам!»
Встаёт эта месть. Из туманного далека сверкают наглые глаза мальчика, прекрасного как ангел, месть идёт оттуда.
Холод прошёл по спине и мурашами пробежал по рукам и ногам.
— Боишься?
Саблин твёрдыми шагами подошёл к стене и вынул револьвер из кобуры.
— Я ничего не боюсь, — сказал он сам себе.
«Нет, ты трус! — ответил тот же голос. — Дерзай! И ты увидишь, что нет ни Бога, ни вечной жизни. Ничего не будет. И твоего «я» не будет».
Саблин чувствовал это «я» всеми уголками своего тела. Нет, это невозможно, чтобы «я» пропало. Он посмотрел на кладбище, где чуть светились огоньки лампадок. За кладбищем были стены монастыря, и они казались белее. Ночь проходила.
«Ну! Пока не поздно!»
«А зачем?» — спросил Саблин сам себя.
«Затем, чтобы не мучиться из-за сына Виктора, не страдать за Родину, забыть всех этих Любовиных, Кушинниковых, забастовщиков, всю эту грязь жизни».
Саблин разглядывал револьвер. Он блестел ярко никелированный и, казалось, манил испытать свою силу.
«Собственно, из-за чего я? Фу! Как глупо! Можно ли так поддаваться нервам. А ведь другой с меньшим равновесием в нервах, может быть, и дерзнул бы. Мы балансируем на канате над пропастью. Один неверный шаг, и кончено…»
Саблин положил револьвер обратно и подошёл к окну.
Ясный, белесоватый день нарождался. Кочерыжки блестели на косых лучах проглянувшего из-за земли солнца. Фонарь уже не давал света, но глядел жёлтым пятном. Никого нигде не было.
— Есть, есть Бог! — прошептал Саблин. — Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Боже, избави меня от беса полунощного!
Что-то ухнуло над ним, заревело странным гулом, затопотало, затарахтело тысячью ног, сбегавших по лестнице, и загомонило людскими криками. Саблин схватился за сердце. Фабричный гудок ревел густо и надоедливо, в ушах звенело. Смена рабочих и работниц с криком и шутками наполняла двор. Ночная смена кончила свою работу. День вступал в свои права.
XXVI